Николай Пирогов
Вот любимая молитва, обнаруженная в его личных дневниках, столь же замечательная, как и весь облик этого человека:
«Господи Боже мой, удостой меня быть орудием мира Твоего, чтобы я прощал, где обижают, чтобы соединял, где ссора, чтобы воздвигал веру, где давит сомнение, чтобы возбуждал радость, где горе живёт. Господи Боже мой, удостой: не чтобы меня утешали, но чтобы я утешал, не чтобы меня понимали, но чтобы я других понимал, не чтобы меня любили, но чтобы я других любил. Ибо кто даёт – тот получает, кто себя забывает – тот приобретает, кто прощает – тому прощается, кто умирает – тот просыпается к вечной жизни!»
Нет, он не был ангелом во плоти – Николай Иванович Пирогов, особенно в ту немалую часть жизни, которую прожил без веры. Но всегда был честен, самоотвержен, устремлён ввысь, что в конце концов и помогло ему – осознанно, выстраданно – вернуться к Богу.
Детство
«Мне сказали, что я родился 13 ноября 1810 года, – рассказывал Пирогов, с юмором добавляя: – Жаль, что сам не помню. Не помню и того, когда начал себя помнить, но помню, что долго ещё вспоминал или грезил какую-то огромную звезду, чрезвычайно светлую».
Это была комета, появившаяся на небе в июле 1812 года, в канун войны, – одно из того немногого, что запомнилось Николаю в первые шесть лет жизни. Спасаясь от французов, семья бежала из Москвы во Владимир, а когда они вернулись, оказалось, что дом их сгорел дотла. Построили новый.
Ещё запомнились беличье одеяльце и любимая кошка Машка, без которой дитя отказывалось засыпать. Летом каждое утро он видел возле постели в стакане белую розу – её приносила няня. Читать выучился по карикатурам на Бонапарта, сопровождавшимся стихами – по одному на каждую букву алфавита. «Эти карикатуры над кичливым, грозным и побеждённым Наполеоном, – писал он, – вместе с другими изображениями его бегства и наших побед развили во мне рано любовь к славе моего Отечества».
Своих родителей – отца Ивана Ивановича и мать Елизавету Ивановну – Пирогов вспоминал как по-настоящему верующих людей, строго следовавших традиции: «Чистый понедельник, сочельники, Великий Пяток считались такими днями, в которые не только есть, но и подумать о чём-нибудь не очень постном считалось уже грехом. Мяса в Великий пост не получала даже и моя любимица кошка Машка». Всей семьёй паломничали в Троице-Сергиеву Лавру, родители молились каждый день часами, и это не преувеличение. Читали Требник, Псалтырь, Часовник и, конечно же, акафисты и каноны в честь любимых святых – их было много у семьи, насчитывавшей четырнадцать детей. Правда, к тому времени, когда Николай начал сознавать себя, рядом оставались лишь три сестры и трое братьев, остальные вылетели из гнезда, навещая его по праздникам. Праздники, конечно же, начинались с заутрени.
Дом был довольно богатый, с небольшим садиком, где имелись цветники, дорожки, беседки, – дети любили бывать там. В числе любимых игрушек Николая оказались отцовская сабля и дедушкин парик. Сабля, правда, была тяжеловата, но имела историю – папенька во время эвакуации двенадцатого года отогнал ею грабителя, напавшего на крестьянку. Рыжеватый парик мальчик надевал, слушая рассказ, как дед снимал его при входе в церковь, обнажая свою плешивую голову. Священник и прихожане сильно смущались, но убедить старика оставить этой обычай так и не смогли.
Ещё одно воспоминание из детской поры. Николаю было восемь, когда они с нянькой, гуляя по берегу Яузы, услышали отчаянный визг собаки. Приблизившись, увидели двух мальчишек, один из которых пытался утопить пса, а другой удерживал его словами: «Всякое дыхание да хвалит Господа!» Нянька – Катерина Михайловна, добрейшая душа, солдатская вдова из крепостных – восхитилась: собака была спасена. А слова из псалма, произнесённые к месту, врезались в память на всю жизнь.
Но самым сильным, ярким впечатлением стало знакомство с будущим учителем – выдающимся московским врачом Ефремом Осиповичем Мухиным. Привела его в дом Пироговых беда: слёг с тяжелейшим ревматизмом старший брат, неделями не давая спать семейству своими стонами. Пять или шесть докторов брались его лечить, но отступались, а потом подъехал Мухин в карете, запряжённой четвёркой. Николай внимательно наблюдал за всеми его действиями у постели больного. Осмотрев его, врач обратился к матери семейства с просьбой доставить из аптеки сассапарельный корень, да выбрать такой, чтобы давал пыль при разломе, и сварить его умеючи – долго парить в наглухо замазанном тестом горшке; не лишними будут и серные ванны.
Проходит совсем немного времени – и брат поправляется. Поражённый случившимся, Коленька начинает с тех пор играть в лекаря, укладывая сестёр и братьев куда придётся, щупая пульс, заглядывая под язык, выписывая рецепты. Не оставлена была без медицинской помощи и кошка Машка, которая по такому случаю переодевалась в даму.
Детство закончилось после разорения отца. Чиновник из его ведомства отправился на Кавказ с огромной суммой денег, 30 тысячами рублей, и исчез по дороге, решив начать новую жизнь. Почему именно отца заставили выплачивать пропавшее – тайна, покрытая мраком. Имение его было описано в казну, но даже этого не хватило на покрытие долга.
Ко времени, когда случилось несчастье, Николай успел отучиться несколько лет в пансионе Кряжева – одной из лучших частных школ Российской империи. Когда платить за учёбу стало нечем, пришёл на помощь ангел-хранитель семьи – Ефрем Осипович, с которым отец после замечательного знакомства крепко подружился. Он дал совет – отдать мальчика в университет, где был профессором. Мухин предложил обучение за государственный счёт, но тут нашла коса на камень – папенька с маменькой сочли это неподобающим и обязались платить. Всё равно выходило много дешевле, чем у Кряжева.
Экзамены (после пансиона) показались Николаю очень простыми. Отец был счастлив и сразу после поступления повёз сына к Иверской, где был отслужен молебен с коленопреклонением. По выходе из часовни Иван Иванович торжественно произнёс: «Не видимое ли это Божие благословение, Николай, что ты уже вступаешь в университет? Кто мог этого надеяться!» Слова эти запомнились тем отчётливее, что это был последний год жизни дорогого родителя.
Не прошло и месяца после смерти отца, как дом с садиком были отняты у семьи за долги. Спас троюродный брат отца, Андрей Филимонович Назарьев, сам обременённый семейством и дочками на выданье. Назарьевы потеснились, оставив за собой комнаты на первом этаже, а второй этаж с мезонином и чердачком отдали Пироговым. Окна одной из комнат выходили на Девичье поле, вдали виднелись Воробьёвы горы – картина, которой Николай любовался по утрам, перед тем как пуститься в долгий путь к университету. Жить, несмотря на помощь дяди и знакомых, было непросто. Продавали вещи, сёстры нашли работу, и всё равно едва сводили концы с концами.
10-й нумер
Поступил Николай, разумеется, на медицинский факультет. Это был 1824 год, когда медицина даже в Европе едва начинала превращаться в науку, а Москва в этом отношении была далеко не впереди планеты всей.
По большому счёту, давалось общее образование с упором на физиологию и анатомию, но быть врачом не учили вовсе. Впрочем, и то, что там давались основы, Пирогов весьма ценил. Есть два направления в образовании. Одно – с упором на специальные знания, когда из стен учебного заведения выходит узкий специалист. Второе – создание атмосферы любви к знанию, исканию истины, воспитания личности, когда всё недостающее добирается позже. В России традиционно предпочитали второй путь, хотя выглядел он в пору юности Пирогова весьма своеобразно. Выпускник не знал, как пользоваться ланцетом, и не понимал, чем он отличается от скальпеля.
За всё время учёбы Николай не побывал ни на одной операции, знал лишь теорию. В результате, когда ему однажды предложили написать историю одного больного, получилась повесть-сказка. В другой раз его пригласили к умирающему чиновнику – тот был уже в агонии. Николай был в полной растерянности и предложил поставить клистир. Что осталось в памяти, так это гонорар за визит: вдова отблагодарила его не нужным ей более фраком покойного, в который легко могло поместиться сразу двое Пироговых. Будущий медик был, однако, рад и этому – перешитый костюм прослужил ему потом не менее пяти лет.
* * *
В отличие от студентов, обучавшихся за казённый счёт, жил Николай дома, но много времени проводил в университетском общежитии. Там, в 10-м нумере, он учился тому, от чего правительство надеялось студентов уберечь, – вольнодумству. Старшие товарищи читали вслух пушкинскую «Оду вольности» и яростно спорили, как перестроить мир согласно так называемым идеалам. Слышались восклицания: «Да что Александр Первый – куда ему, – он в сравнение Наполеону не годится. Вот гений так гений!» О Боге и Церкви говорилось с пренебрежением, особенно старались бывшие семинаристы.
– Знаете ли вы, что у нас есть тайное общество? Я член его, я и масон, – говорил один из новых знакомых, не думая понизить голос.
– Что же это такое? – спрашивал оторопевший Николай.
– Да так. Надо же положить конец.
– Чему?
– Да правительству, ну его к чёрту!
Четырнадцатилетний Пирогов слушал с открытым ртом, стесняясь своей отсталости. Он продолжал исправно ходить на церковные службы и исполнять все обряды, но в разговорах с богомольной матерью начал отвергать идеи Страшного суда, существования нечистой силы, насмехался над историями из Четьих-Миней.
– Да рассудите, сделайте милость, маменька, сами, как же это может быть? – спорил он с Елизаветой Ивановной. – Ведь Бог, вы знаете, всеведущ, всевидящ, правосуден, милосерд; поэтому Он знал, наверное, что мы будем злы, и всё-таки накажет нас потом за то, что мы были злы, где же тут справедливость и милосердие?
– Да ведь тебе Бог дал волю. Выбирай, не делай зла.
– А позвольте, к чему же мне эта воля, когда Богу заранее было известно – ведь Он всеведущ, – что я согрешу и буду грешником?
Николаю эта чушь казалась в ту пору весьма остроумной и логичной. Лишь много позже он пришёл к выводу, что уводит от Бога только малое образование, а подлинное, глубокое – возвращает к Нему. «Яркий свет современной науки ослепил и вскружил голову ходившим прежде в потёмках, – объяснял он. – А тут являются ещё и просветители, которые для эффекта подпускают всё более и более света, хотя бы и искусственного». Он полагал в ту пору, что наука выше веры, и этот его период безверия продолжался до середины 1840-х, закончившись лишь после краха его первого брака. Впрочем, полного отхода от Бога, наверное, не было никогда. Ум учёного «не мог себе представить ни физического, ни нравственного мира бессвязным и бесцельным».
Спасала отчасти религиозная атмосфера, царившая в семье. Центром дома было Евангелие в зелёном бархатном переплёте, с изображениями на эмали четырёх евангелистов. Закрытое серебряными застёжками, оно стояло пред кивотом с образами. Увы, никогда не читалось вслух, но память сохранила образ покойного отца, который читал Книгу про себя, а затем с любовью целовал её, перед тем как вернуть обратно под образа. Слова родителей и няни о Боге и о грехе часто проходили мимо сознания Николая, но колея была столь глубока, что он не мог её вполне оставить. К тому же в глубине души он сознавал причины бегства от веры. Бог мешал в числе прочего и нравственному падению. «Религиозное, весьма развитое, чувство не помешало разной нечисти пробраться в душу и загрязнить её прежде, чем она окрепла», – говорил он и впоследствии не винил в своём падении ни родителей, ни воспитание, признавая почти неизбежным упадок веры у подростков под влиянием гормонального шторма.
Началось всё лет в двенадцать: «Меня начали интересовать портреты женщин, описываемые в повестях и романах, картинки с изображением женских прелестей; а тут подвернулся ещё молодой писарь отца, как видно обожатель женского пола, для обольщения которого он пускал в ход гитару с припевом: “Взвейся, выше понесися, сизокрылый голубок”. Имя этой твари – Огарков – сохранилось в моей памяти до сегодня… Каких сальностей ни наслышался я от этого пошляка! Чего только не показывал он мне: и табакерки с сальными изображениями в середине, под крышкою, и различные изображения половых частей, и свои собственные половые органы».
Ещё одним ударом по вере стали смерти родных – Николай почти в одно время потерял отца, брата, сестру, так и не оправившуюся от родов. Другой старший брат, Пётр, проигрался в карты и, когда шли за гробом разорившегося отца, со слезами на глазах, страшно взволнованный, схватил младшего за руку со словами: «Николай, клянись мне на гробе отца, что не будешь никогда играть в карты! Они погубили меня». Николай поклялся и сдержал впоследствии данное слово.
Родные – живые и мёртвые – всю жизнь стояли вокруг него, защищая душу от погибели. Это называется любовью. Кто же её Источник? Честный человек не может оставить этот вопрос без ответа.
«А вот поди узнай»
Наконец обучение в университете подошло к концу. В то время в Дерпте – древнем Юрьеве, ныне Тарту – открылся институт, где стали готовить для России профессоров. Придумал это академик Паррот, после чего стали отбирать для учёбы лучших студентов Московского, Петербургского, Казанского, Харьковского и Виленского университетов – около двух десятков в год. Николай оказался в их числе. Однажды профессор Мухин вызвал его к себе.
– Выбери предмет занятий, какую-нибудь науку, – сказал он, сообщив о продолжении учёбы в Дерпте.
– Да я, разумеется, по медицине, Ефрем Осипович.
– Нет, так нельзя; требуется непременно объявить, которою из медицинских наук желаешь исключительно заняться.
Недолго думая, Николай предложил:
– Физиология, – так как Мухин преподавал именно её.
– Нет, физиологию нельзя, выбери что-нибудь другое.
– Так позвольте подумать…
– Хорошо, до завтра, тогда мы тебя и запишем.
На следующий день, поразмыслив, Пирогов вновь предстал перед профессором.
– Выбрал?
– Да, хирургия.
– Ну и отлично.
В то время это понятие – «хирургия» – значило не совсем то, что в наше время, поэтому и выбор Пирогова был связан вовсе не уважением к этой профессии, сводившейся почти к одним ампутациям. В Европе хирургию очень долго не воспринимали как часть медицины, спорили на этот счёт ещё в конце XVIII века. В России отношение было несколько другим. Ещё со времён Петра Великого хирургию воспринимали всерьёз, но почти никто не умел делать тяжёлых операций. Не было учения о причинах заражения ран, не было ясного понимания, что такое кровеносная система и как избежать её повреждения при хирургическом вмешательстве, не было обезболивания и многого другого.
Так почему же Николай выбрал именно этот путь? Сам он отвечал так: «А вот поди узнай у самого себя – почему? Мне сдаётся, что где-то издалека, какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию». Но причины были. Страстное увлечение анатомией дало ему теоретические познания, но хотелось двигаться дальше: «Кроме анатомии, есть ещё и жизнь, и, выбрав хирургию, будешь иметь дело не с одним трупом».
Но может, было что-то ещё? Разве не удивительна цепь случайностей в его жизни? Сначала было поразившее мальчика знакомство с Мухиным, исцелившим его брата. За этим последовало поступление в университет. И, наконец, всё тот же Мухин подтолкнул Пирогова к окончательному выбору рода деятельности.
Думается по этому поводу вот что. Человечество непрестанно выдумывало новые виды оружия, всё более разрушительного, а Бог противопоставил этому в числе прочего хирургию. Он вывел её, наконец, из тени и помог явить миру её возможности. На примере Пирогова заметно, как именно это происходило. Проводником Божьего Промысла стал благодетель Пироговых, верный христианин и прекрасный врач Ефрем Осипович Мухин. Трижды помог он Николаю выбрать верный путь, что, как минимум, наводит на раздумья.
Дерпт
У Тверской заставы Пирогов распрощался с маменькой, заплакав от любви к ней. Но вскоре слёзы высохли – путешествие всё более его захватывало. От Московского университета выехали в Дерпт семеро: четверо будущих медиков, юрист, историк и филолог. Оправляя на штурм высот учёности, всем выдали мундиры и шпаги. Тогда – что ни делалось – всё было похоже на войну. В Дерпте разместились в нанятых заранее квартирах. Учёба очень сильно отличалась от московской, словно юноши проехали не только тысячу триста вёрст, но и несколько десятилетий.
Немцы знали себе цену. Никогда прежде Пирогов не видел их так много. На эстонцев потомки тевтонцев смотрели как на ожившие камни – медленные и бестолковые. Какие-то причины для этого, конечно, имелись – сказывались несколько веков рабства. На русских немцы глядели иначе: как на варваров – грозных, неглупых, но совершенно некультурных.
При этом немцы с большим уважением относились к русским монархам и вообще к власти. Они были преданы престолу – на них можно было положиться. Это объясняет, отчего прибалтийских дворян в России так часто назначали на начальственные должности. Беда в том, что русских немцы не понимали совершенно, навязывая им свой орднунг – порядок. Генерал Милорадович любил говорить, что любит порядок в беспорядке. В немецком исполнении всё несколько иначе – беспорядок в порядке, когда самое простое дело может свести человека с ума, перемалывая его в бюрократических жерновах.
Постепенно, однако, обнаруживались в немцах и достоинства. Пирогов писал: «В России говорят: “что русскому здорово, то немцу – смерть”; а в Дерпте надо было, наоборот, сознаться: “что немцу здорово, то русскому – смерть”. Немецкие студенты кутили, дрались на дуэлях, целые годы иногда не брали книги в руки, но потом как будто перерождались, начинали работать так же прилежно, как прежде бражничали, и оканчивали блестящим образом свою университетскую карьеру».
* * *
Учителем Николая и его товарища из Харькова, Фёдора Иноземцева, стал Иван Филиппович Мойер – отличный хирург, учившийся в Гёттингене и Вене и несколько лет работавший с европейскими светилами. Пирогов довольно скоро стал его любимым учеником. Мойера поражала его способность месяцами работать по шестнадцать часов в сутки. Как-то раз он провёл в лаборатории всю рождественскую ночь, шокировав семейство Ивана Филипповича, где, впрочем, стал совсем своим.
Дом Мойера был культурным центром Дерпта, куда приезжали из Петербурга поэты Жуковский и Языков, писатель Соллогуб, сыновья Карамзина и фельдмаршала Витгенштейна. Читали свои произведения, музицировали, вели речи о литературе и искусстве. Вдруг появляется Пирогов с воспалёнными от усталости глазами, погружённый в мысли об артериях и мышцах. Лучше не трогать, если не хочешь выслушать пламенную речь о вскрытиях трупов.
* * *
По-настоящему он отдыхал, общаясь с другом, с которым здесь же, в Дерпте, и сошлись на всю жизнь. Звали его Владимир Даль – да, тот самый, составитель Толкового словаря живого великорусского языка, в будущем военный врач, а в настоящем писатель и студент, изучающий медицину. Даль жил в чердачной каморке, зарабатывая на жизнь уроками русского языка. Прежде он был лейтенантом флота и год просидел под арестом по подозрению, что сочинил эпиграмму на адмирала. «Какое счастливое у него сердце! Увидит знакомого – так и вспыхнет от радости!» – вспоминал Николай Иванович. Горазд был на всякие шутки. Спустя какое-то время Даль отправился из Дерпта медиком на турецкую войну, но судьба, к счастью, развела их с Пироговым не навсегда – спустя примерно двенадцать лет друзья-медики после всех своих приключений найдут друг друга в Петербурге.
* * *
Почти все деньги уходили на опыты, так что питался Николай нередко только хлебом с чаем, а когда не хватало средств и на чай, заваривал ромашку.
Спустя пять лет напряжённой работы родилась наконец диссертация: «Является ли перевязка брюшной аорты при аневризме паховой области легко выполнимым и безопасным вмешательством?». Звучит, наверное, не слишком впечатляюще, но в то время это был прорыв в медицинской науке. О кровеносной системе в те годы знали как бы не меньше, чем об Антарктиде, а перевязка аорты до Пирогова не была ни лёгким, ни безопасным вмешательством. Он доказал, в частности, что делать это нужно очень медленно, постепенно стягивая сосуд, иначе начнутся нарушения дыхания и работы сердца.
В последний день августа 1832-го состоялась защита докторской. Напомним, что из Москвы выехал человек, ни разу не державший в руках медицинских инструментов. Впрочем, настоящим хирургом Пирогов в Дерпте не стал, уклон был по-прежнему в анатомию. Образование требовалось продолжать.
Германия
Согласно замыслу академика Паррота, обучение в Профессорском институте Дерпта было лишь первым этапом образования, второй – следовало проходить уже за границей, у лучших специалистов.
Хотя немецкая медицина ушла дальше российской, наукой в тот момент она ещё не стала, оказавшись на перепутье. Это были последние годы царствования той натурфилософии, где мысль отталкивалась не от практики, а от какого-то псевдорелигиозного парения ума. Скажем, присматривать за студентами русское посольство попросило преподавателя Кранихфельда, важно вещавшего с кафедры: «Природа представляет нам всюду выражение трёх основных христианских добродетелей: веры, надежды и любви. Так, целый класс млекопитающих служит представителем первой из них – веры; земноводные как бы олицетворяют надежду, а птицы – любовь». По форме красиво, даже завораживает, а вот по содержанию…
Много десятилетий спустя, уже вернувшись ко Христу, Пирогов задастся вопросом: можно ли примирить науку и веру? И придёт к выводу, что есть три типа учёных. Первый – это скептики в науке, но при этом искренне верующие люди, убеждённые, что Господь и Пресвятая Дева помогают им в разрешении трудных задач, изобретениях и открытиях. Второй тип – как раз те, кто пытается искусственно примирить науку с верой, но «когда не достигают такого примирения, то переходят в третий лагерь – ни во что не верующих». Вера пусть останется верой, а наука – наукой, неисповедимым образом влияя друг на друга. Любые попытки смешать их своими руками искажают и то и другое.
Правда, и прекрасные специалисты не были в Германии редкостью, тот же Кранихфельд являлся незаурядным окулистом. Что особенно поразило Пирогова – практическая медицина была полностью изолирована от анатомии и физиологии. Одним из лучших врачей Германии, да и всей Европы, был Иоганн Руст, напряжённо и безуспешно вспоминавший на лекции названия костей стопы. «Одна выпуклая, как кулак, – объяснял он, – а другая, вогнутая, в суставе». Ещё одна легенда медицины, Карл-Фердинанд фон Грефе, родоначальник ринопластики, три четверти часа на глазах у Николая Ивановича пытался отыскать у пациента плечевую артерию. Не меньше удивил гениальный Иоганн Диффенбах, отец пластической хирургии, который и вовсе объявил артерии выдумкой.
Однако ж их операции были искусством, и Пирогов с восторгом наблюдал за работой этих Паганини от хирургии. Диффенбах учил, что хирургия не терпит шаблона и не бывает двух одинаковых операций, поэтому не нужно бояться импровизировать. У Грефе была до совершенства доведена организация, в строгом порядке разложены инструменты и как единое целое действовали с ним ассистенты.
Но более других восхищал врач новой формации – Конрад Лангенбек, единственный в Германии хирург-анатом. Он сравнивал нож хирурга со смычком скрипача.
«Лангенбек, – писал Пирогов, – научил меня не держать нож полною рукою, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во всё время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать. Ампутационный нож Лангенбека был им придуман именно с той целью, чтобы не давить, а скользить тонким, как бритва, и выпуклым, дугообразно выгнутым лезвием».
Каждый день приносил новые открытия, умения, опыт. И так четыре года.
* * *
А вот с верой всё обстояло далеко не столь благополучно. «Обрядно-религиозное направление, вывезенное ещё из Москвы, потерпело полное фиаско», – вспоминал Пирогов, признаваясь, что христианского учения не знал совершенно. Он к тому времени, кажется, так ни разу и не прочёл целиком Евангелия. Поэтому стоило оторваться от родной земли, перестать каждую неделю ходить в храм – и от веры осталась одна только искра где-то в глубине души. Помимо всего прочего, Николай Иванович совершенно разуверился в загробной жизни, не понимая по молодости лет, зачем она ему. В итоге решил, что «стоицизм должен быть религией учёного».
Впрочем, безверие его было весьма поверхностно, подпитываясь новыми впечатлениями и успехами на ниве медицины. «Чувствовалось, что первая же беда, первое серьёзное испытание потрясёт всё это здание до самого основания», – признавался он.
Возвращение
Возвращение на родину было омрачено болезнью, задержавшей Николая Ивановича в Риге. И близкий друг Фёдор Иноземцев, с которым они вместе или неподалёку друг от друга прожили все годы учёбы в Дерпте и Германии, занял в Москве место, предназначенное для Пирогова, – возглавил кафедру хирургии в Московском университете.
Николай Иванович был просто убит. Даже много десятилетий спустя с болью говорил про Иноземцева: «Это он назначен был разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестёр первого счастья в жизни! Сколько счастья доставляло и им, и мне думать о том дне, когда, наконец, я явлюсь к ним, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжёлое время сиротства и нищеты! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, всё пошло прахом!»
Фёдор Иванович оправдывал себя тем, что ему приказали, а сам-то он надеялся получить кафедру в Харькове, но это, наверное, было полуправдой. Самое печальное – он прекрасно знал, как Николай Иванович рвётся в Москву. Добавим ещё несколько слов об Иноземцеве. В Москве он стал учителем Сеченова, Боткина-старшего, в какой-то степени Склифосовского, прославив Московский университет как один из мировых центров медицинской науки. Но друга потерял навсегда.
* * *
Пирогов, едва оправившись от болезни, сразу начинает путь к широкой известности в России. Первая операция в Риге была пластической – он сделал новый нос взамен утраченного какому-то цирюльнику. Весь город восторженно обсуждал эту новость.
Новый триумф последовал в Дерпте. На этот раз Николай Иванович взялся извлечь камни из мочевого пузыря в присутствии коллег, которые пришли с семьями, знакомыми и прочей публикой, проведавшей о предстоящем. Следуя примеру Грефе, Пирогов тщательно подготовил ассистента и инструменты. Операция началась – и тут же закончилась: уложиться удалось менее чем в две минуты – у некоторых в зале были часы, и они засекли время. Следующий больной – удалена опухоль подчелюстной железы. Ещё одна операция – извлечён громадный полип из полости носа и зева. Всё делалось быстро и безупречно.
Больше всех был изумлён Иван Филиппович Мойер, осознавший, что ученик его превзошёл. «Не желаете ли вы занять мою кафедру в Дерпте?» – спросил он.
Мойер не первый год мечтал отойти от дел, но не было преемника, и вот он явился – человек, хорошо известный Ивану Филипповичу, работающий едва ли не за пределами человеческих возможностей. Петербург одобряет кандидатуру Пирогова. Не сразу, но утихомириваются местные светила, заявлявшие, что профессором в Дерпте может стать только протестант. В двадцать пять лет Николай Иванович становится учителем не только юных студентов, но и будущих российских профессоров в области медицины.
(Продолжение следует)
← Предыдущая публикация Следующая публикация →
Оглавление выпуска
Добавить комментарий