Памяти Сергея Поликарпова

28 сентября в Санкт-Петербурге все те, кто его не забыл, поминали русского учёного и писателя, коренного петербуржца Сергея Константиновича Поликарпова (1947–2014). Будучи геофизиком, он объездил весь свет, забираясь в самые удалённые уголки нашей Земли, но жизнь его была связана с родным городом, родным храмом и хором, в котором пел. В своих рассказах он писал и про жизнь на Севере, и про церковные будни.

Свою кончину Сергей Константинович встретил светло, как подобает православному христианину и как он сам написал в стихотворении:

Что скажу я, когда Ангел смерти войдёт не спеша?
«Посмотри, – я скажу, – посмотри, как прекрасна сирень.
Нежный запах, бегущий за ней, как за облаком тень,
Благодатью наполнил июнь – то сирени душа».
«Посмотри, – я скажу, – посмотри, как сирень хороша.
Ты такую не видел нигде, даже в райских садах».
Хорошо, что сейчас, вот сейчас оторвётся от тела душа,
И увядшей сирени не увижу уже никогда.

Вдова Сергея Константиновича, Евгения Ивановна, благословила опубликовать его труды в «Вере». Написанное им да не увянет.


Сергей ПОЛИКАРПОВ

Пастухи

Когда на Питер наплывают непроглядные сизые тучи и мелкий надоедливый дождь наполняет город, так приятно сидеть у окна в тёплой комнате с чашечкой кофе на подоконнике! Так радостно знать, что ни дождь, ни холодный осенний ветер не смогут нарушить твоего уюта. Именно в такие минуты из глубины памяти всплывают события давно прошедшего времени и становится невыносимо стыдно. Перед кем? За что? Но хочется выбежать под дождь и остаться там навсегда.

Это был последний съёмочный вылет сезона. Здесь, на севере Камчатки, сентябрь – уже почти зима, и погоды ждали долго. Она и сегодня была нелётная, но к полудню метео дало прогноз на улучшение, и я подписал заявку, понимая, что, скорее всего, вылет будет даром – низкая облачность не позволит работать. Мы быстро запрыгнули в вертолёт и взлетели.

Полёт продолжался уже минут сорок, когда в наушниках СПУ[1] раздался знакомый щелчок и командир прохрипел:

– Шеф, нас снимают на санзадание.

Я обрадовался: уже было видно, что впереди на участке погоды нет.

– За чей счёт? – спросил я.

– Совхоз платит от начала работы.

– Идёт, – согласился я. – А что там у них случилось?

– Табун потеряли вместе с пастухами.

– И где мы их искать будем?

– В стойбище знают… А я знаю, где стойбище.

Вертолёт заложил крутой вираж и, поднявшись метров на двести, под самые облака, плавно пошёл на север. Я выключил аппаратуру и, отстегнув ремни, устроился в кресле дремать. Очнулся, когда вертолёт затрясло перед посадкой. Мы подсели в стойбище оленесовхоза, уточнили предполагаемый маршрут табуна и взлетели на поиск.

Была середина дня, но казалось, что уже вечер, и от этого становилось немного боязно: а вдруг не успеем вернуться до темноты? Мы летели, удаляясь от базы почти строго на север по долине реки, усыпанной множеством озёр-стариц самой причудливой формы.

Озёра, чёрные, словно бездонные, проплывали под нами бесконечной чередой. Вертолёт плавно покачивало, и казалось, что он подвешен к плотным лиловым тучам на невидимой нити и летит с ними неведомо куда. Высота была совсем небольшая, но облака прижимали нас всё ниже и ниже. Иногда мы зацепляли их нижнюю кромку, стёкла мутнели от потоков воды, и тогда сквозь монотонный гул мотора становилось слышно, как бешено колотятся беспомощные дворники. В кабине было тепло и уютно. Экипаж молчал, словно все уснули. С момента взлёта прошло около двух часов.

Первым прервал молчание бортмеханик:

– Командир, давай на базу.

– Это зачем ещё?

Голос командира был, как всегда, флегматично-ироническим.

– Зачем, зачем? Затем, что всё равно никого не найдём, а вот база закроется. В тундре ночевать будем? Это уж без меня.

– Без тебя так без тебя. Можешь выходить. Сейчас приторможу.

Штурман хихикнул. Это подзадорило бортмеханика:

– Горючее на пределе. Только на возврат осталось.

Командир прервал его:

– А ты допбак перекачал?

– Ну, перекачал.

– Значит, ещё маленько повисим. Не трусь. Всё, хорош базарить – мы в районе, всем глядеть по сторонам.

Я высунул голову в блистер – приготовился наблюдать. Равнина кончилась, и пошли невысокие пологие сопки. Когда мы пролетали над их вершинами, было видно, как мечется кедровый стланик в порывах ветра от винта нашего вертолёта. Вскоре я увидел почти под нами пару пятнистых оленей:

– Командир, вижу оленей. Вроде домашние.

– Понял, – прохрипело в наушниках. – По левому борту их уже много.

Вертолёт, слегка накренившись, принял влево, и передо мной открылась широкая холмистая тундра со множеством пасущихся оленей. Они брели по два, по три, а иногда целыми табунчиками голов по двадцать.

– Заходим, – коротко сказал командир.

И машина, сделав широкий вираж, с истошным рёвом, дребезжа всеми железками, пошла вниз. Мы приземлились на каменистой вершине сопки, заглушили мотор. В ушах зазвенело. Открывая дверь, бортмеханик привычно бурчал себе под нос:

– Ишь, сидят, уроды, задницу лень оторвать. Гоняешься по всей тундре, ищешь их, а они и ухом не ведут. У них всё хорошо. Только бензин зря жгли.

Метрах в тридцати от застывшего вертолёта дымился небольшой костерок, возле которого неподвижно сидели двое. Мы подошли всем экипажем. Один из сидевших у костра был старик-коряк с жиденькой бородкой на буром от загара лице. Второй – мальчик лет двенадцати. Оба в засаленных рваных ватниках. Они смотрели на нас вопросительно и бесстрастно.

На костерке между тремя камнями стоял котелок, в котором пузырилась чёрная жидкость.

– Мэ-эй[2], – поздоровался я по-корякски.

Старик кивнул, слегка улыбнувшись:

– Амто, тумгутум[3].

Я присел к костру на гладкий мокрый камень. Это явно понравилось старику, и он спросил, обращаясь ко мне:

– Издалека, однако, прилетели?

– Из Ачайваяма. Вот послали вас искать. Как же это вы потерялись?

– Мы, насяльник, не терялись, мы олешка пасём! – удивился он.

– Тут вам еды прислали из стойбища, – сказал командир, – сейчас принесём. Где у вас юрта? Куда нести?

– Зачем юрта? Нам и так хорошо. Юрта собирай, разбирай. Время нет. Пасти надо.

– Живут как собаки, – в сторону, но довольно громко сказал бортмеханик, – жрут всякую гадость, смотреть противно. А мы должны их обслуживать?

Пастухи словно и не слышали этих слов. А я почувствовал, как обожгло у меня уши. Захотелось дать хаму в глаз. Но сдержался, слава Богу.

Экипаж пошёл к вертолёту за прихваченными со стойбища продуктами, а я остался у костра.

– Чай пить? – вежливо предложил старик.

– Амынно койнын?[4] – снова по-корякски спросил я.

Он широко улыбнулся, прикрывая заскорузлой пятернёй рот с редкими жёлтыми зубами, и налил в консервную банку чёрного перекипячённого чая.

– Внук? – кивнул я в сторону безмолвного мальчика.

– Сын, однако.

– Сколько же тебе лет?

– Сорок два будет.

– Ого! – не удержался я.

– Что, старый? Это тундра. Днём бегай, ночью бегай, оленей паси – здоровье нету, – грустно ответил пастух.

– Да, хуже некуда.

– Нет, лучше некуда. Летом тундра хорошо, зимой тоже хорошо. Олешки играют, собачки их гоняют, речка блестит… Тундра моя… пополам с сыном. Небо… – он поднял глаза и смутился: – Нет, небо не моё – верхних людей, родителей. Всё равно хорошо.

Я растерялся: трудно было понять, хорошо ему или плохо.

– А сын почему не в школе? Сентябрь уже.

Пастух испуганно поглядел на меня:

– Забирать будешь, насяльник?

– Нет-нет, – замахал я руками, – забирать не будем.

Мне вспомнилось, как в конце августа наш борт снимали со съёмки, чтобы вывезти в интернат школьников, гостивших летом у родителей в табунах. Работа была трудной и неблагодарной. Мы искали в тундре одинокие юрты, подсаживались к ним. Дети плакали и разбегались в разные стороны, как евражки[5]. Мамки голосили, словно мы их детей в тюрьму забирали. Но спрятаться в тундре некуда, и нам удавалось отловить большинство школьников. Учиться они не хотели. Мы утешали себя тем, что «учиться надо» и что они нам ещё спасибо скажут. Однако на душе было скверно, и по прилёте весь экипаж, как правило, напивался, чтобы снять стресс.

– Нет, отец, забирать сына не будем, – прервал я свои воспоминания. – А почему ты не хочешь, чтобы сын учился? Вот выучится – может, директором совхоза станет.

Пастух замотал головой:

– Я не учился, отец не учился, дед не учился. Хороший пастух был. В Палану ездил на собачках – медаль давали, грамота давали. Хороший пастух был. А директор в селе живёт, в доме живёт. Собака залает – и не услышит. Много водки пьёт, жён меняет. Тундра не ходит. Плохо. Здесь нам хорошо. Здесь мы живём, – многозначительно прибавил он и продолжил: – Вот племянник мой выучился, водку пить научился, курить научился, матюги научился, в город уехал – ум потерял. В больнице сидит. Зачем?

Подошёл штурман с ящиком в руках:

– Принимай, старик, подарки.

Пастух заглянул в ящик:

– Консервы не надо, крупа не надо. Чай надо, сахар надо, спички надо. Больше ничего не надо. Забирай назад. Нам столько не унести.

– Не надо так не надо. У нас закусь будет. Прощай, дед, улетаем.

Штурман вскинул слегка полегчавший ящик на плечо и побрёл к вертолёту.

Я стал прощаться. Снял непромокаемый бушлат, протянул пастуху:

– Возьми. Твой-то совсем промок.

Он взял, восторженно оглядел со всех сторон и со вздохом вернул:

– Не надо. Сейчас побежим табун собирать – высохнем. А твой фуфайка совсем хороший, совсем скоро порвётся.

Всё время, пока мы беседовали с отцом, мальчик не произнёс ни слова. Он глядел на меня, улыбаясь зачарованными, заплывшими от мошки глазами. Наверное, радовался, что не забираем его в ненавистный интернат.

Подойдя к вертолёту, я оглянулся. За пологой вершиной сопки расстилалась бескрайняя бурая тундра в крапинах пасущихся оленей. Над ней – низкое свинцовое небо. А между небом и землёю – мелкий, как туман, бесконечный дождь. С вершины сопки тоненьким столбиком поднимался сиротливый дымок, у основания которого виднелись две крошечные чёрные фигурки – отца и сына, детей тундры.

Двигатель засвистел стартёром, переходя на рёв. Убирая трап, бортмеханик проорал мне в самое ухо:

– Попил чайку с чумазыми? Сходи к венерологу.

– Дурак, – беззлобно отозвался я.

На душе было тихо и тепло.

Мы резко взлетели и развернулись в сторону базы, где ждали нас сухие и тёплые номера гостиницы с байковыми одеялами, душем, телевизором и ласковыми взглядами горничных. Но тем двоим, овеянным на прощанье вихрем горячих выхлопных газов, вырывающихся из чрева нашей машины, всё это было не нужно. Они жили на своей земле по заветам своих предков. Они трудились до изнеможения и были счастливы. А наш вертолёт и мы были им не нужны. Это они нам нужны, их земля, оленина, рыба, золото, нефть, газ. И стало мне невыносимо стыдно.

[1] СПУ – самолётное переговорное устройство.

[2] «Мэ-эй». – «Привет».

[3] «Амто, тумгутум». – «Здравствуй, товарищ».

[4] «Амынно койнын?» – «Где стакан?»

[5] Евражка – дальневосточный суслик.


Прозрение

Экскурсионный автобус подкатил к воротам монастыря на рассвете. Утро было холодное, ветреное, но солнечное. Заспанные туристы разбрелись осматривать достопримечательности, а я направился в храм к исповеди. Собственно, я и приехал в монастырь, чтобы поисповедаться. Со мною в последнее время стали происходить непонятные вещи. Время поглощалось суетой, словно «чёрной дырой». Даже церковные богослужения казались неоправданно длинными, не приносили былой радости. Молитва не шла. Стала посещать мысль: «А не лучше ли молиться дома?» Но и дома молитва не шла. И даже если удавалось вечером заставить себя оторваться от телевизора и встать на молитву, мысли разбредались по событиям минувшего дня. Пришли одиночество и уныние, а это грех уже смертный, и я испугался, но выхода не видел.

Всё это, стоя на коленях, я рассказал на исповеди старенькому монаху. Он выслушал, низко склонив голову, перебирая нитяные чётки сухими пальцами, потом спросил:

– А ты в Бога-то веришь?

– Конечно, верю! В кого ж ещё верить-то?! А впрочем… может, и не верю. Раньше верил – это точно, а сейчас…

Монах долго молчал, потом с состраданием в голосе прошептал, глядя куда-то мимо меня:

– Ах, беда, беда… Душа-то у тебя, похоже, того… ослепла.

Я не понял и хотел переспросить, но он опередил меня:

– Сходи-ка ты в скит к отцу Николаю. Он поможет.

– Что, прямо сейчас?! – удивился я.

– Сейчас и иди. Вон у иконы Николы монашек молоденький стоит. Подойди к нему – он проводит, а Бог поможет.

Я так и не понял, при чём тут слепота, но подошёл к тому монаху, и он, к удивлению моему, без вопросов согласился меня проводить в скит.

Мы с Фёдором – так звали моего провожатого – вышли Святыми воротами из монастыря на просёлок. Небо уже затянуло плотной пеленой бледных облаков, и солнце, хотя и стояло высоко, не давало тепла. Лес вдоль дороги тянулся мрачный, прелый, еловый. Километра через три мы свернули с просёлка и, продравшись сквозь мелколесье, вышли на еле заметную лесную тропинку.

– Фёдор, – окликнул я, – далеко ещё?

– До сумерек дойдём не спеша.

«Вот влип!» – подумал я. Но вслух спросил:

– А кто этот отец Николай? Может, зря идём?

Фёдор остановился, поворотился ко мне и неуверенно, с робкой улыбкой спросил:

– Шутите? – но, поняв по моему виду, что не шучу, смутился, покраснел и опустил глаза:

– Простите, Христа ради. Отца Николая все знают, вот я и… Простите. Отец Николай очень мудрый человек. Я думаю, старец. К нему даже из Сибири приезжали.

– Дар у него какой-нибудь?

– Дар-то есть, только мне не объяснить, что за дар. Не лечит, не пророчествует, а все от него… – Фёдор задумался, – уходят радостные, что ли, светлые такие и молчаливые.

Тайная надежда коснулась моей души.

Мы продолжили путь и вскоре добрались до небольшой поляны, у края которой, среди густых папоротников, виднелся небольшой домик, крытый замшелым тёсом. Рядом с домиком не было ни забора, ни сарая, ни колодца. Словно и не жил в нём никто.

Перекрестившись, Фёдор скрылся за скрипучей, почерневшей дверью, а мне велел ждать снаружи. Смеркалось, ветер стих, настала звенящая тишина.

Через некоторое время дверь избушки приотворилась и выглянуло радостное лицо Фёдора.

– Проходите. Отец Николай примет.

Фёдор вышел. Видно было, что он искренне рад.

– А ты? – спросил я.

– Я здесь подожду, помолюсь, посторожу, – улыбнулся он.

Я пригнулся, вошёл в сени. Пахнуло берёзовыми вениками и ладаном. Нащупал впотьмах дверь, толкнул и протиснулся в горницу. Справа из угла окатила приятным теплом догорающая печка. Сумрак слегка рассеивала розовая лампадка под образами. Перед аналоем спиной ко мне стоял монах в накинутой на плечи мантии. Было тихо и покойно.

Я узнал эти покатые плечи. Я часто видел их на службе в своём городском храме. Это был он. Несомненно! Но звали его Василий, а не Николай.

Нахлынули воспоминания десятилетней давности: светлый храм и щемящее чувство сострадания к этому, таинственному для меня, слепому человеку. Но как же он оказался здесь, в этой глуши, один? И почему в монашеском облачении?

– Здравствуйте, – тихо сказал я.

Монах неспешно закрыл книгу, лежавшую на аналое, и подошёл ко мне. Его улыбающееся лицо словно светилось. Свет лился из глубины пронзительных глаз.

– Здравствуй, братец, долго же я тебя ждал, – молвил монах, обнял меня и трижды по-родственному поцеловал.

– Вы узнали меня? Вы что, видите?

– Вижу. И узнал. Ты ведь меня узнал. Я действительно прозрел, да что толку? Ведь я никого не знаю в лицо, но помню всех прихожан нашего храма. По рукам, по голосу, даже по запаху. Вот тебя узнал по шагам. Да и как забыть самое лучшее, самое светлое время моей грешной жизни?

Он помолчал и добавил:

– Самое счастливое…

– Это когда вы были слепой? – удивился я.

– Да, дивны дела Твои, Господи.

Он перекрестился, обернувшись к иконам:

– Присаживайся.

Под низким окошком стояли небольшой столик и два табурета. Отец Николай скинул мантию, выставил на стол две кружки, снял с печки чайник, разлил душистый травяной отвар. Мы стали молча прихлёбывать.

– Тоскуешь? – через минуту спросил старец. В голосе послышалось участие.

– Да не пойму я. Вот и монах ваш утром на исповеди сказал, что ослеп я духовно. Так бывает?

– Всяко бывает. Бывает и не такое ещё. У Бога всё бывает. Примешь из рук Божьих печаль, глядишь – а это радость. Только с благодарностью принять нужно.

Речь у старца была тихая и медлительная, словно он прислушивался к собственным словам.

– Ты вот говоришь, отче, – я перешёл на «ты», – что самое счастливое время – это когда ты слепой был. Что ж я не счастлив тогда, если ослеп духовно? – сказал я с вызовом.

Он рассмеялся:

– А знаешь, отчего я ослеп?

Он помолчал, будто сомневаясь: говорить или нет, но решился.

– Было это давно. Мальчиком я был ещё. Лет двенадцать мне было тогда. Гостил я летом у бабушки в деревне на Новгородчине. Лес, речка, грибы, рыбалка. Весёлое время было, беззаботное. А возле деревни, на высоком берегу реки, стоял побитый снарядами в войну храм Божий. Стоял с зарешёченными окнами, без стёкол, но с крестом на проржавевшем куполе. Дверь храма, старинная, резная, всегда была на замке, а ключ от того замка держал у себя колхозный пастух. Говорили, что до войны он был попом в этом храме, а нынче колдуном сделался. Мы, мальчишки, частенько из-за кустов подсматривали за ним. А он, бывало, встанет на колени, бросит кнут в траву, часто-часто крестится и кланяется, а после и сам упадёт лицом в траву.

«Ишь ты, духов земных приколдовывает», – говорили мальчишки.

Побаивались мы его.

Ходил слух, будто пастух охраняет сокровища, которые запрятаны в подвале храма. Ну, мы и решили их найти. Не то чтобы разбогатеть, а прославиться хотели. Вот такие, брат, «красные следопыты». Я ведь тогда пионером был.

Как-то раз, под вечер, подкрались мы к храму, подпилили ножовкой решётку в подвальном окне, отогнули прут и пролезли внутрь. Сыро, темно. Оробели. Зажгли припасённую загодя свечку. Побродили под низкими сводчатыми потолками, пощупали сырые стены – ничего, конечно, не нашли. Поднялись по гулким ступеням в храм. Тишина. На полу пыль в палец толщиной, а по стенам иконы, прямо на штукатурке написанные красками. Всё больше старцы какие-то в чёрных одеждах. Я тогда в чинах святых ещё не разбирался. На одной иконе вроде как царь на троне, а рядом с ним мальчик в белой рубашке с ленточкой розовой у плеча. Лица у всех святых спокойные. А глаза такие грустные, словно вот сейчас им помирать, но им и не страшно.

Мы с друзьями ещё трясёмся от страха после подвала. Вот на том страхе нас бес и подцепил – тёмная волна поднялась в душе, будто все мы рассудка лишились. Вспоминать тошно. Нашли банку с засохшим дёгтем, расковыряли палочкой, стали в дёготь камни макать да в образа швырять. Прости, Господи, и меня, дурака, и друзей моих несмышлёных. Всё норовили в лицо святому попасть. Разыгрались, рас                                        кричались, вот пастух нас и услышал. Громыхнул засов, двери растворились. На пороге он, бывший поп, крестится. Ну испугались мы и мимо него – в дверь. Выбежал и я на солнце, а оно, низкое, багровое, прямо в глаза ударило – и сразу всё потемнело. Ослеп, значит. Испугался пуще прежнего, тру глаза руками. Нет, темно. Что делать? Вдруг вижу в этой кромешной тьме того мальчика в белой рубашке с розовой ленточкой, в которого я последний свой камень запустил. Стоит грустный, за щёку держится. Больно, видать.

«Зачем Бога гневил? – говорит. – Видишь, что вышло? Ну и что теперь делать?» «Прости, – говорю, – я не знал, что ты живой». – «У Бога все живы, ты это запомни».

Да уж, запомнил. На всю жизнь.

«Ладно, – говорит, – кто старое помянет, тому глаз вон. А я пока что, слава Богу, зрячий. Иди за мной». И пошёл.

Ну, я за ним. Так до дома в полной темноте и дошёл. Он впереди, я за ним. Ангел это мой, Хранитель святой был. А я в него – камнем. Э-эх, прости Господи.

Вот так и ходили мы с ним неразлучно, пока я слепой был. Он меня многому научил. Библию всю наизусть пересказал, покреститься велел, молиться научил. И не стало с тех пор добрее и милее для меня человека на земле, чем этот Ангел. Однако строг. Как помыслю что дурное, он подойдёт близко-близко и скажет: «Опять за своё? Смотри, уйду вовсе. Как жить станешь? Сразу заблудишься».

У самого губы дрожат – чуть не плачет. Жалеет. Покойно и радостно мне было с ним, но всё равно – темно. И Ангел мой всегда на коленочках со мной молился о прозрении.

Ну вот, однажды он и говорит мне так строго, взволнованно: «Господь хочет тебя простить». «Откуда знаешь?» – у меня аж дух перехватило. «Да уж знаю. Только верно ли, что хочешь прозреть? Не пожалеешь потом?» «Нет, – говорю, – хочу, не пожалею». – «Ну, смотри. Завтра воскресенье. Читай правило ко причастию».

Утром, как обычно, довёл меня Ангел до храма, поставил у амвона, а сам через закрытые южные двери в алтарь ушёл.

Вот настало время причащения, подошёл я к Чаше, принял Святые Дары – темно. Кое-как добрался до выхода – темно. Вышел на паперть… и остолбенел. Вижу: улица широкая с бульваром, машины снуют, троллейбусы. От радости я про Ангела моего совсем забыл. Спустился по ступенькам, пошёл к дому. Посреди дороги щит стоит огромный, а на нём женщина полуголая нарисована… Я же рекламы никогда не видел. Стою, рот открыл. Под щитом мужик лежит прямо на земле, в грязи, пьяный. На другой стороне улицы трое мальчишек четвёртого бьют ногами. Тот скорчился на асфальте, только голову руками закрывает. А я не знаю, что и делать. Вот такие первые впечатления зрячего человека. Стал по привычке искать глазами Ангела моего. Нет его. И вдруг слышу знакомый голос: «Не ищи, больше ты меня не увидишь, но я тебя не оставлю вовеки».

И понял я, отчего это Ангел мой так настойчиво спрашивал меня, не пожалею ли я, если стану зрячим. Я ведь и вправду поначалу пожалел.

Так и не смог привыкнуть к миру видимому, как привык уже к невидимому. Вскоре ушёл в монастырь, постригся в монахи, Николаем нарекли. В скит попросился. Здесь легче – кругом красота, а порой – так просто великолепие! И молитва здесь сердечная, чистая, сама льётся. Ну и Ангел, мой сомолитвенник, всегда рядом…

За окном уже совсем стемнело. Отец Николай зажёг керосиновую лампу. Комната наполнилась живыми чёрными тенями, но было не страшно.

– У тебя-то что за беда? – спросил старец, глядя на меня чуть улыбающимися, вроде даже лукавыми глазами.

– Беда? Я навестить вас пришёл, отче, – сказал я твёрдо и даже сам поверил, что не соврал.

– Ну так ступай, Господь с тобою. А то мы Фёдора совсем приморозим.

Только теперь я вспомнил о моём провожатом, дожидающемся на холоде. Стало стыдно.

– Может, позвать его? – кивнул я на дверь.

– Да зачем же? Он послушник – ему положено, да и не худо ему там. Спроси сам. Ступайте себе. У меня ещё дел много.

«Какие ночью дела?» – подумал я.

– Ночью-то самые и дела, – улыбнулся старец, как бы угадав мои мысли и заканчивая разговор.

Я встал, и мы обнялись. Отец Николай решительно перекрестил меня. Я, поклонившись, поцеловал ему руку и вышел из дома в холодный ночной лес.

Из-за туч выкатилась яркая, ещё розовая луна. Лес засверкал голубыми искрами. Стало светло.

– Фёдор, ты где? – позвал я.

Рядом со мной возникла тёмная фигура:

– Я здесь. Что-то быстро вас отпустил старец. Я-то приготовился на всю ночь. Ну как, полегчало?

– Полегчало, – улыбнулся я. – Ты-то как, не замёрз?

– Нет, что вы! Я молился. Мне отец Николай велел молиться, пока вы будете беседовать. Эх, славно! Никогда так крепко не молился. Даже вспотел.

Из-под скуфейки Фёдора выбивались волосы. Они сверкали от инея в лунном свете. Скуфья тоже серебрилась, лицо сияло радостью, глаза горели.

– Ну что, в обратный путь? – спросил он.

– С Богом.

Фёдор пошёл уверенно и споро. Я еле поспевал за ним. Даже когда луна пряталась в быстро бегущих облаках, фигура моего проводника оставалась светлой.

 «Словно за Ангелом иду», – подумал я.

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий