Мунечка
Рассказ о жизни Матроны Лучкиной
Сергей ДОВЖЕНКО
(Часть 2. Первая часть – в № 857)
Душа-христианка
Воспринявшая арест своего жениха поначалу со смущением, но благословлённая своей матерью, Зинаидой Александровной, с такими словами: «Он был тебе хорош, когда всё было в порядке, так что же изменилось теперь?» – Вера Сытина воспитала двоих младших детей, Марию и Варвару, практически без мужа, но с неизменным участием верной Мунечки, инокини Матроны.
Через семь с половиной лет после окончания зырянской ссылки, 1 января 1933 года, Сергея Фуделя арестовывают и ссылают вторично, в Вологду, где ему не пришлось задержаться: неожиданно даже по волчьим чекистским обычаям его переводят на лесозаготовки. От голодной смерти в смертном бараке – он так откровенно и назывался – его спасла Вера Максимовна, приехавшая к нему в начале лета вместе с Мунечкой. Не списывает «вины» Фуделя перед советской властью и война. Ровно через год после победы – третий арест и Сибирь. Как вспоминал сын Николай, отец появлялся в семье «как бы из морозной мглы этапов и ссылок и опять исчезал надолго».
О Вере Максимовне, как мы знаем, есть целая книга воспоминаний дочери. И прежде чем перевести своё внимание на последние годы жизни Матроны Лучкиной, приведём ещё несколько любящих строк из этой книги:
«Я не помню, чтобы она (мама, В.М. Сытина. – Авт.) хоть чего-нибудь боялась. Уже перед смертью, зная, что умрёт, сказав мне об этом, была совершенно спокойна и бесстрашна. Я не знаю силы здесь, на земле, которая заставила бы её дрогнуть… Ах, мама, мама, как я жалею, что так мало помню из того, что ты мне говорила… Жизнь каталась по тебе чугунными катками. Они искалечили твоё тело, но ничего не смогли сделать с тем миром, который ты несла в душе. Этот цветущий сад чистой любви к Богу и людям ты пронесла через всё».
Под покровом преподобного
Самые, пожалуй, яркие штрихи к портрету старой няни привносят свидетельства о суровых военных годах в домике Фуделей на окраине Сергиева Посада (тогда Загорска), рядом с закрытой Лаврой и под невидимой защитой её святого основателя.
Начало 1940-х. Дочь Сергея Иосифовича Мария вспоминает в своей книге:
«Мы все спим в “зале”, не знаю почему (видимо, там было теплее всего): Мунечка, мама, я и Варя. Папа строил этот дом на Козьей Горке сразу после пожара первого дома у Тихомировых и не успел его хорошо утеплить – грянула война. Были не засыпаны потолки, не подсыпана завалинка, не утеплена стеклянная дверь на террасу… Мунины добрые руки оберегали нас. Она вставала до света и шла топить сначала одну, потом другую печку. Пеклись картофельные блины, тушилась кислая капуста».
Домик на Козьей Горке был хоть и недолговременным, но полюбившимся Фуделям семейным гнездом. Была ещё у этого дома важная «параллельная» жизнь, о которой полагалось знать только самым близким людям. Периодически избушка на Парковой, 6 превращалась в настоящий тайный, или катакомбный, храм.
«Я стояла в детстве на молитве, – писала Мария Сергеевна брату Николаю, – в крошечной комнатке, где шла служба шёпотом. Окна были наглухо закрыты, огонёк едва мерцал. Служба исполнялась почти по памяти. Да и ещё бы! Служил архимандрит Серафим (Битюков), пели выгнанные из монастырей инокини, а среди них наши родители и няня (инокиня Матрона). Иногда увлекались и начинали петь уже вполголоса. Очень красиво пели, а потом кто-то спохватывался и останавливал остальных. И опять шёпот. Время от времени кто-нибудь подходил к выходной двери и прислушивался, затем, вернувшись, подавал знак, что всё спокойно, и служба продолжалась… Было мне тогда 8-9 лет.
А потом всех арестовали. И поехали катакомбные молитвенники кто в ссылку, кто в лагерь.
Батюшка отец Серафим служил всегда медленно, торжественно, очень спокойно. Чёрная мантия, епитрахиль, белоснежная волна волос. Он стоял перед аналоем, иногда в свете одной только лампады, перед образом Божией Матери Владимирской как олицетворение жизненности той Церкви, которую пытались переделать или уничтожить. Каждый новый день был под вопросом, каждый стук в дверь или окно отзывался в сердце началом мученического пути.
Вот такая частичка разобщённой, гонимой и скрывающейся Церкви находилась в нашем доме какое-то время» (1997 г.).
«Когда открылась Лавра, – пишет Мария Сергеевна в “Воспоминаниях о матери”, – первым открывшимся храмом был Успенский собор. Эту весть принесла Мунечка. Она откуда-то шла, и мы с ней встретились на железнодорожном полотне, по которому обычно ходили в город вместо дороги. Встретились мы с ней около Берёзовой рощи. На Мунечке были военный бушлат и солдатские бутсы-ботинки. Её тоненькие ножки, смешно торчащие из огромной обуви, меня рассердили.
– Неужели, – сказала я ей, уставясь на ботинки, – неужели ничего больше ты не нашла надеть?
Это были 40-е годы, видимо 43-й. Наверное, и бушлат, и ботинки ухитрился принести домой папа – больше некому. Коля за всю войну дома не был ни разу.
– Дак что, – смущённо начала она оправдываться, – тепло дак, хорошо-то как, красоты-то никакой не надо! А ты вот послушай (она окала, когда говорила, гораздо ярче и сильнее владимирского оканья, её оканье было какое-то красивое, как музыка), послушай-ко: собор в Лавре открывают, Успенский, идти надо.
Она жалостливо и просительно смотрела в моё лицо, прямо в мои глаза. И я пошла. И как пришла туда один раз, так там и осталась…
Уроки катакомбной церкви – это время кажется мне необыкновенно прекрасным. Когда открылся Успенский собор в Лавре и я стояла на первой службе (я была именно на первой службе) на ступеньках амвона, слушая большой мужской хор, мне казалось, что я как бы дома, в той самой маленькой комнатке, и только стены раздвинулись, народу прибавилось и дивная музыка православного церковного пения звучит не приглушённо-затаённо, а громко и торжественно, во всю мощь».
Скупые, но очень точные строки о том времени оставил Сергей Иосифович Фудель:
«В те годы, когда к нам иногда приходил отец Серафим (Битюков), у нас жила близкая нам простая женщина. Она была когда-то инокиней (сама ушла от родителей в монастырь, когда ей было лет 11-12), но в это время ничем внешне от нас не отличалась и посты не очень соблюдала. Но у неё было сердце, жалеющее всех людей. Про неё отец Серафим говорил: “Она ходит не только в ангельском чине, но и ангельскими стопами”… Характер у неё был своенравный, и, кроме того, она не любила долгих молений и служб, что, конечно, огорчало отца Серафима, особенно когда получалось так: он надевает епитрахиль, чтобы служить, а она идёт на огород полоть картошку. Я вижу – он читает и всё посматривает с тоской в окошко на фигуру, склонённую к ботве. И вот, помню, однажды отец Серафим стоит в передней, одевается, чтобы уходить опять надолго, потом ещё раз прощается с нами, а перед этой женщиной опускается вдруг на колени и кланяется в ноги».
Справедливости ради надо сказать, что не всё в воспоминаниях Марии Сергеевны о своём военном детстве в маленьком домике вместе с мамой и старой няней серьёзно и скорбно, хотя поводов для веселья представлялось мало. Есть в них и забавные эпизоды. Вот второй из них – о неудачной покупке козы: горка-то, где стоял дом, не зря была Козьей!
«Сколько с ней ни бились, молока она давала всё меньше, а бодалась всё больше. Наконец на неё махнули рукой. Ей даже имени никакого не дали – так она всех разочаровала. Однако Мунечка в сердцах, чтобы как-то её обозначить, называла её “Иван Грозный”. “Ок, – говорила она со своим зырянским акцентом, не выговаривая звук «х», а произнося его как «к», – откуда взялось-то накозанье на мою голову, Иван-то Грозный!” Я теперь думаю, что это Мунечка в простоте своего сердца решила использовать её как сторожа, раз она никуда больше не годится. “Не вдруг зайдут”, – отбивалась она, имея в виду воров, в ответ на мои горячие доводы ненужности такой акции. “Не вдруг перепрыгнут”, – добавляла она, втыкая палочки в обветшавший наш забор».
Домик в Усмани
Мы как бы почти не видим няню Мунечку в самую спокойную пору жизни фуделевской семьи – в Гагаринском переулке Москвы в 1925–1932 годах, когда все ещё вместе. Мунечка появляется в воспоминаниях Марии Сергеевны только в военные годы. Но дальше, вплоть до 1954-го, её опять как будто нет, хотя мы-то хорошо знаем, что за эти три десятилетия она фактически становится членом семьи. Есть в письмах С.И. Фуделя одно-два упоминания о том, что в Москве была зырянская община или землячество, поддерживавшее связь с инокиней Матроной, но без каких-либо уточнений. К счастью, живущая в Москве дочь Николая Фуделя, Мария Николаевна Астахова, откликнулась на нашу просьбу и написала очень тёплые строки о том, как ей, в конце 1950-х совсем маленькой девочке, запомнился образ старой няни её отца:
«О Мунечке остались у меня самые ранние детские впечатления: как мы гуляем в нашем арбатском дворике, её доброе лицо улыбается, на голове повязан беленький платочек. Вообще помню ощущение постоянного тепла, которое от неё исходило, и защиты. Она очень хорошо вышивала небольшие пейзажики – на один из них я и сейчас смотрю: домик в снегу, в окошечке свет, ель рядом заснеженная, сумерки, луна плывёт за облаками… Так же хорошо вышивала шёлком и бисером, дарила своё рукоделие, всегда сделанное с любовью, близким людям на праздники. Всех старалась угостить и накормить».
Тихая, вся в садах Усмань. Здесь весной 1952 года наконец-то воссоединяются супруги Фудели и их младшая дочь Варя. Здесь, в Усмани, после того как ещё через полтора года удастся купить и собственное жильё – треть низенького, ветхого, какого-то остроугольного домика, холодного, требовавшего ремонта каждое лето, а зимой заносимого снегом до самой трубы, – Сергей Иосифович начнёт создавать свои первые литературные работы.
При выборе Фуделями места жительства непременным условием являлось наличие церкви. Успенский храм в Усмани закрыт не был. Ходили не только на воскресные службы, но и на будние.
Сюда из московской квартиры молодого Николая Фуделя и его жены, Лидии Щербининой, станет приезжать и подолгу гостить пожилая уже Мунечка. В письмах Сергея Иосифовича к сыну из Усмани один из таких приездов описан в подробностях – возможно, потому, что семидесятилетняя Матрона Петровна была в это время больна.
«Муне несколько лучше после уколов, сейчас будет в них перерыв и потом опять. Раньше конца декабря нечего и думать ей ехать обратно. То, что она болеет здесь, а не в Москве, хорошо, так как мама делает для неё всё, в комнате тепло, она лежит в полном покое и тишине, лекарства и врач есть.
Варенька, к ужасу нашему, опять начала кашлять. Вот уж долготерпение-то нужно с этими болезнями. Жалко, нет книг здесь, чтобы им читать вслух. Я всё, что мог, им прочёл. Пришвин Муне не понравился – “глупости всё, про собак-то”. Зато “Капитанская дочка” ей очень понравилась» (23 ноября 1954 г.).
Осенью 1958-го она вновь появится в усманском доме. Это посещение родных ей людей, растянувшееся на месяцы и ставшее последним в её земной жизни, описано Сергеем Иосифовичем чуть ли не по дням. Но прежде чем сказать об том, прольём немного света на то уважение, которое он питал к Мунечке. В книге «У стен Церкви», собранной Сергеем Иосифовичем из записей разных лет, есть его горькая, но и светлая исповедь-признание в том, что в своё время, причём не единожды, он отверг принятие священства.
«Когда мне было 20 лет, – пишет С.И. Фудель, – я вошёл в приёмную оптинского старца Нектария, в скиту. В приёмной, кроме меня, никого не было. Я ждал недолго, удивляясь какой-то неслыханной тишине этого места. Быстрой походкой вышел ко мне старец, которого я видел впервые, благословил меня и сразу, без всякой подготовки и без каких-либо обращений с моей стороны, сказал: “Есть ли у вас невеста?” И, не дожидаясь ответа, продолжал: “Поезжайте к Святейшему Патриарху Тихону и просите его посвятить вас. Перед вами открывается путь священника”.
Я молчал, ничего подобного не ожидавший, ошеломлённый.
“Не бойтесь, – сказал он, – и идите этим путём. Бог вам во всём поможет. А если не пойдёте, испытаете в жизни большие страдания”. Он тут же встал, благословил меня и ушёл.
Это был первый призыв на подвиг, и я не пошёл на него.
Второй призыв к нему был ещё более осязаемый, в 1939 году, от другого старца – отца Серафима (Битюкова), который, кстати сказать, одевал отца Нектария в схиму. Отец Серафим уже не говорил о священстве, он говорил только о твёрдой жизни в вере, и около этого старца я не чувствовал смущения, но чувствовал силу и решимость. Помню, я написал о себе стихи, и он их настолько одобрил, что даже переписал и кому-то давал.
Будет время, и я замолчу,
И стихи мои будут не нужны.
Я зажгу золотую свечу,
Начиная полночную службу.
Будет ночь, как всегда, велика,
Будет сердце по-прежнему биться.
Только твёрже откроет рука
За страницей другую страницу.
И, начавши последний канон,
Я открою окно над полями
И услышу, как где-то над нами
Начинается утренний звон.
И всё-таки я не пошёл на призыв. Стихи остались стихами, и чтение канона не началось, и сбылось слово старца Нектария о страданиях. И вот мне теперь хочется просить у всех прощения, всем поклониться. Тяжкую вину несёт всякий, кто, получив знание и света и тьмы, не определил себя к свету».
Но был в жизни С.И. Фуделя и третий призыв на тот же путь – призыв, быть может, наименее «осязаемый» и, по-видимому, состоявший в некоем душевном извещении. Вот как Сергей Иосифович пишет о тех днях своего внутреннего выбора:
«В начале (или середине) 50-х годов я был накануне (в своём уме) принятия священства. Но советовался с разными людьми, в том числе с Муней. Мы были одни (в Усмани). Она говорит: “Нельзя вам – у вас страха Божия мало”. Она обличила меня в самый корень, осудила моё намерение и сказала мне дружескую правду» (письмо к сыну Николаю от 22 мая 1976 г.).
Перед нами поразительный факт. Сергей Иосифович проявляет непослушание преподобному Нектарию, одному из оптинских старцев, святость и духовная мощь которого не вызывали сомнений ещё при его жизни. Спустя двадцать лет отвергает благословение другого признанного духоносного наставника и к тому же духовника фуделевской семьи. И ещё через пятнадцать лет почти никому, кроме Фуделей, не известная старенькая инокиня высказывает противоположное мнение – и Сергей Иосифович, не послушавшийся двух старцев, соглашается с этой самой, казалось бы, простой женщиной…
«Ведь кончается моя жизнь!»
В конце лета – начале осени 1958 года Матрона Петровна, которой шёл уже восьмой десяток лет, занедужила серьёзнее, чем обычно. У неё заподозрили рак. Предположение подтвердилось, но далеко не сразу: современной диагностики ещё не было. Вера Максимовна, навестив старую няню в Москве, решает, что той для лечения и ухода лучше быть в Усмани.
«Мама, – пишет Мария Желновакова в своих воспоминаниях, – вообще охотно лечила, у неё был природный дар, она безошибочно ставила диагноз и назначала лечение. Самым большим счастьем для неё было, когда она могла помочь людям. Тогда она вся светилась тихим внутренним светом». Вследствие того решения в конце сентября Матрона Петровна переезжает из московской квартиры молодых Фуделей в усманский ветхий, но уютный, намоленный и каким-то чудом к тому времени даже утеплённый домик на улице Горького.
Мария Астахова, дочь Николая Фуделя, запомнила момент прощания с Мунечкой в Москве:
«Когда она смертельно заболела (у неё оказался рак) и собралась уезжать в Усмань к дедушке и бабушке, то, как рассказывала мама, Мунечка, боясь заразить меня, положила руку мне на голову и руку свою поцеловала. Так Мунечка попрощалась со мной. Она умерла, когда мне было неполные три года, но тепло и беленький платочек я помню».
Через месяц после переезда Матроны Петровны в Усмань Сергей Иосифович сообщает в письме к сыну Николаю:
«Муня ничего, бродит, мы все тоже. С нею стало ещё уютней, она вечерами много читает и веселит нас своими впечатлениями. 22 ноября будут её именины (через месяц), поздравь её, будет ей приятно и удивительно… Напиши Муне, успокой её с пенсией, а вообще, пиши ей очень осторожно, например не пиши ей про Лялино падение, а то она всюду ищет причины для возвращения в Москву для помощи там» (19 октября).
Из следующего письма, отправленного три дня спустя:
«Мы живём понемногу. Муня, по-видимому, такая же, как была в Москве. Бродит, вяжет, чинит, слегка готовит, моет немного посуду и т.д. Читает с увлечением, ходит к Маше. Изредка ругает Тамару, часто прощает и её, и всех, ещё чаще всех осуждает. Из продуктов для неё нехватка в кусковом сахаре. Песок привезли из Воронежа… Она сама хочет вам как-нибудь писать. Жизнью своей она здесь в общем, кажется, довольна, здесь тепло, тихо. Может быть, всё обойдётся» (22 октября).
Из письма через полтора месяца, уже в начале зимы:
«Муне сейчас несколько лучше. Посмотрим, как всё пойдёт. Может быть по-всякому. Конечно, слава Богу, что она сейчас здесь. Ты знаешь, как мама ходит за больными? В комнате тепло, деньги ей от Васи пришли, она лежит или сидит совсем в покое. Знает святых каждого дня и время от времени велит зажечь лампадку. Для утешения купили ей портвейн, у неё аппетит, кстати, совсем хороший. Ждём от тебя пенициллин» (5 декабря).
Письмо к сыну ещё спустя несколько недель:
«Муне эти дни опять лучше. Сейчас сидит и спешно вяжет тебе носки для лыж… Мама в беспрерывной работе, потому не пишет или пишет мало. Ей приходится на “пятачке” своего кухонного отделения проделывать всё: и топить, и чистить, и варить, и непрерывно дезинфицировать разные Мунины тряпки. Ведь рвота почти ежедневно» (26 декабря).
Из недатированного письма этих же дней:
«Получил ли Мунин кошелёк? Она вязала его часто в слезах. Ведь целая эпоха в этом бисерном кошельке. Я, конечно, мечтаю вас увидеть, но ехать не хочется, а скоро будет и нельзя, когда Муне станет хуже, а мама говорит, что это будет скоро» (канун 1959 г.).
«Мунин кошелёк», упомянутый в письме, бережно хранится в семье живущей в Москве дочери Н.С. Фуделя, Марии Астаховой.
Шитьём одежды, мы ведь помним, инокиня Матрона постоянно занималась «за послушание» в северном монастыре ещё полвека тому назад. Сергей же Иосифович на самом «кончике» своей жизни, уже смертельно больной, напишет в последнем своём письме сыну Николаю всего одну, но совершенно удивительную строчку о 75-летней Вере Максимовне:
«Она в бодрости и в чуде жизни ради других. Ради себя этого чуда не посылается» (февраль 1977 г., г. Покров).
Мы видим, что и старенькая, угасающая няня до последней возможности пытается служить своей церковной семье. Из письма Сергея Иосифовича к сыну Николаю от 11 января 1959 года:
«Говорит: “Раньше июля не умру”. Я с ней говорил о смерти довольно откровенно (после того как она первая мне сказала как-то: “Сергей Осипович! – ведь кончается моя жизнь”)».
«Домой, к своим»
Рассказ С.И. Фуделя сыну о Страстной седмице 1959 года в усманском домике:
«Вот вчера мы похоронили Мунечку. В понедельник на Страстной она причастилась, после чего всю неделю уже не пила почти ничего, кроме воды с вином, пробовала молоко, но потом отказалась, сказав, что не идёт. Рвота преследовала всё время, но эту последнюю неделю и она утихла. Осталось одно мучение с мокротой, тяжёлое клокотанье внутри, и начались всё чаще какие-то явления в сердце. Иногда по многу раз в день принимала то Зеленина, то валидол. Но даже утром в субботу пульс был ещё сначала неплохой. Очевидно, всё свелось к метастазу в лёгкие, и это решило жизнь молниеносно. Самое главное то, что болевых страданий, по существу, не было. Несколько раз она говорила: “Слава Богу, у меня ничего не болит”. Действительно, за её любовь к детям и людям Бог освободил её от многого, казалось бы, неизбежного.
Умирала она в абсолютном сознании смерти до самых последних секунд.
Собственно, умирала она дважды. В среду я ездил в Воронеж за маслом, рыбой и т.д., и когда приехал, мне сказали, что ей было очень плохо, читали уже отходную, но потом отошло, а она сказала: “Как же я умру, не простившись с Сергеем Осиповичем”. В пятницу я ночью пошёл на службу Погребения, вернулся в 7 утра и испугался её глаз: они были уже в чёрной рамке. Увидев меня, она напряжённым голосом сказала: “Простите меня”. Потом часов в 9 просила позвать Машу. С этого времени, собственно, и начались последние часы. Она лежала больше с закрытыми глазами, но замечая всё больше, чем мы. Когда через открытую форточку дошёл звук благовеста к обедне (в 10 часов), она перекрестилась и потом несколько раз крестилась. Иногда говорила с Машей, которая была с ней. Но лежала так спокойно и пульс был настолько ещё не угрожающий, что я решил, что это то же, что было в среду, и сказал Маше: иди домой (но она не ушла). Только после 11 я понял, что это серьёзное, когда она на вопрос мамы, идти ли ей в церковь, ответила: “Нет, уж лучше не ходи” (а обычно, наоборот, отправляла). А потом сразу всё стало ясно. Она вдруг велела маме держать её руку, а когда она стала слушать пульс, она с досадой попросила её: “Не пульс, руку”. Видно, была нужна родная рука. За несколько минут до смерти сказала: “Ну, теперь я пойду домой, к своим”. Мама помогала ей подносить руку к голове для крестного знамения. Я читал отходную и только по лицам мамы и Маши видел приближение смерти. Варенька была с Люшкой.
Потом мама и Маша её обрядили, и она лежала чистенькая, в белом платочке, очень спокойная и добрая. Это было в час дня в субботу.
К заутрене пасхальной мы всё-таки пошли все, оставив её одну в доме, и было очень хорошо. Ночь была тёплая, мы стояли на приступочках у открытой двери, с народом, всё слышали – и пение, и службу. Хоронили на второй день Пасхи. Когда выносили из церкви, был пасхальный перезвон, и всё отпевание было составлено из пасхальных песней. Весь народ в церкви удивлялся такой смерти (в такие дни), незнакомые люди подходили к гробу, ставили на нём свечи, целовали её руку. В гробу она лежала в монашеском, с чётками. Без конца нас спрашивали: “Как её имя?”
Вот и конец пути. Завтра Маша с Варенькой и Люшкой отнесут ей черёмуху, она всё просила Машу: “Принеси мне цветов”…
Сейчас её угол за печкой пустой, но там всё ещё висят те карточки, которые были при ней…
Мама очень изнемогла, и сейчас я боюсь за неё… Жизнь Мунечки у нас в доме эти семь месяцев многому нас научила, многое хорошее нам дала. Мы стали дружнее, нам стало яснее, что только в любви к людям смысл жизни, нам стала ещё радостней радость Пасхи, праздника нетления в Боге.
Христос воскрес!»
«Она умерла у нас, – пишет С.И. Фудель в книге «У стен Церкви» о Матроне Лучкиной, – утром в Великую субботу, будучи буквально до последней секунды в полном сознании и в полной уверенности, что она не уничтожается, а переходит в новую жизнь».
Образ няни Матроны неожиданно – но случайно ли? – возникнет спустя десятки лет в одном из писем дочери С.И. Фуделя, Марии Желноваковой, к брату Николаю, об одном из вроде бы обычных посещений ею храма в Липецке (в этом городе Желноваковы обосновались ещё при жизни старших Фуделей, и в их дом, будучи одинокой, переехала и младшая сестра Варвара):
«Когда я… стояла в очень тесной нашей маленькой церкви, в толпе около меня слева как-то вдруг раздался шёпот: “Слышь, чего они там говорят?” Я посмотрела слегка влево (повернуться было невозможно) и увидела около своего плеча клетчатый старинный платок, немного ниже – длинный плюшевый жакет, а ещё ниже – сатиновую юбку, из-под которой выглядывали огромные валенки в ещё более огромных калошах. “Апостола читают”, – сказала я платку и валенкам и тут, извернувшись слегка, увидела немного ниже моего плеча из-под платка серые глаза. Меня что-то толкнуло в сердце. Это были глаза Муни, глаза бабушки Зины, глаза отца Серафима (Битюкова), глаза всех православных христиан, живых и усопших. Голова в клетчатом старом платке склонилась. “Слышь, – немного погодя, – чего они там говорят?” “Евангелие читают”, – говорю. И так всю обедню время от времени она спрашивала меня, отвечая коротким “а!”, потому что видеть и слышать ей что-либо было невозможно по причине толпы и её маленького роста. Что же пришлось на долю этой крошечной деревенской старушки в этих старинных одеждах, убогих и ветхих, откуда она пришла и откуда у неё такие глаза? Так вот: её “мешки”, очевидно, не такие, как наши, а более ещё тяжёлые, и папы такого у неё не было, и ничего не было такого, что нам дано было, и вот пожалуйста – глаза и взгляд святого человека… Стоять около неё было необыкновенно радостно. Служба кончилась, и она исчезла, растворилась в толпе» (1992 г.).
* * *
…Спустя годы после того, как семья Фуделей навсегда покинула приютившую её на целое десятилетие Усмань, Сергею Иосифовичу случилось по каким-то делам, зимой, на несколько часов заехать в этот степной городок. Как вспоминает С.И. Фудель, в ту зиму на старом усманском городском кладбище, где 4 мая 1959 года была похоронена инокиня Матрона Лучкина, а также примерно в те же годы ещё один хорошо знакомый Фуделю человек – монахиня-подвижница Смарагда из закрытого Усманского Софийского монастыря, – снег занёс даже кресты. Чтобы хотя бы дотронуться до родных могилок, Сергею Иосифовичу пришлось сойти с узкой, в две ступни, стёжки среди сугробов и буквально поползти по снегу, чтобы поцеловать едва различимые знаки невидимого присутствия тех, кого он успел полюбить при жизни.
Друг автора этой книги, поэт, музыкант Никита Вятчанин, тоже когда-то открывший для себя Фуделя и с тех пор не расстававшийся с ним, написал песню, навеянную этим маленьким воспоминанием Сергея Иосифовича, и назвал её «Матушка». Вот строки из неё:
В тот день на кладбище всё замело,
Снега обмотали верхушки крестов.
Мой взгляд дрожал, я не слышал шагов –
То ли от ветра, то ли от слёз.
Снег обмотал верхушки крестов.
Её знак я видел на снежном бугре.
Лишь мальчик прохожий удивлялся, как полз
И слёзы ронял у креста человек.
Если сердце святое
Тихо идёт в небеса –
Это не смерть,
Это не скорбь,
Это рай открывается.
← Предыдущая публикация Следующая публикация →
Оглавление выпуска
Добавить комментарий