Брат
Сергей ПОЛИКАРПОВ
Совесть заела окончательно, и я решил, что сегодня же, вот прямо сейчас навещу мою старую знакомую Анну Осиповну. Мы познакомились с ней давно, когда я работал в церковной лавке.
Она заходила в лавку нечасто, но простаивала подолгу у прилавка, задавая уйму вопросов. Её интересовало всё: устройство храма, смысл богослужения, толкование Евангелия и многое другое. По содержанию вопросов было видно, что в вере она крепка, но в Церковь пришла недавно.
Анна Осиповна сразу запомнилась мне по странной привычке – во время разговора она непрестанно посматривала на дверь, словно боялась кого-то или ждала. Если к ней сзади подходил другой покупатель, она умолкала на полуслове и отходила в сторону.
Была она в преклонном возрасте и, судя по одежде, жила бедно, зато блистала прекрасным петербургским языком – заслушаться можно. В последние годы мы перезванивались, правда довольно редко. Она приглашала меня в гости, но при этом в голосе её слышалась какая-то неуверенность, и я полагал, что эти приглашения просто дань вежливости, и пропускал их мимо ушей. Месяц назад Анна Осиповна сообщила мне, что совсем ослабела и не может выйти на улицу. Это, в общем-то, неудивительно в её возрасте, но я закрутился на работе и всё откладывал намеченный визит, а сегодня оставил все дела, оделся и вышел на улицу.
Весна запоздала, но смелые воробьи разбрызгивали солнце в первых лужицах, ещё окаймлённых засаленным льдом. Боязливые голуби прохаживались вокруг, удивлённо посматривая на них как на сумасшедших и недовольно ворча.
Дверь Анны Осиповны была на лестнице единственная не бронированная и без глазка. Долго безрезультатно звонил и уже хотел было уходить, когда за дверью послышались шаркающие шаги.
– Кто там? – раздался знакомый голос.
Я назвал себя, но дверь не открывалась.
– А где мы с вами познакомились?
Я, словно пароль, произнёс:
– В церковной лавке.
Только после этого Анна Осиповна впустила меня в дом.
– Вы простите меня за мою осторожность, – смущаясь, начала она. – Но поймите, живу я одна, а время сейчас вы знаете какое. Раздевайтесь, проходите, пожалуйста. Так получилось, что в этой квартире никогда не жили мужчины. Только мы с мамой. У нас здесь было нечто вроде женского монастыря. Вот теперь я одна.
Анна Осиповна проводила меня в гостиную:
– Присаживайтесь, я сейчас принесу чай.
Пока хозяйка отсутствовала, я успел осмотреться. Комната была «сталинская», большая, с высоким потолком, украшенным лепниной. Обставлена светлой мебелью пятидесятых годов прошлого века, без излишеств. Одна стена почти полностью занята книжными шкафами. У противоположной – диван, покрытый клетчатым пледом. У окна – швейная машинка. В углу – полочка с иконами, купленными в моей лавке. Только одна незнакомая – старинная, в серебряном окладе. Под оранжевым абажуром – круглый стол с расшитой цветами белой скатертью, четыре стула.
– Мама вышивала сама, – с гордостью произнесла Анна Осиповна, погладив скатерть ладошкой.
На её глазах блеснули слёзы.
Но вот на столе появились изящный металлический чайник, чашки тонкого до прозрачности фарфора, тарелочка с сушками и печеньем.
– Вы уж простите, ваш визит для меня – полная неожиданность, но я очень рада, что вы пришли. У меня же никого не осталось – ни друзей, ни близких. Все умерли. Вот живу как в затворе.
Речь Анны Осиповны тиха и нетороплива, с паузами, словно она взвешивает каждое слово.
– Давно ли умерла ваша мама? – рискнул спросить я.
– Давно. Я уже успела немного привыкнуть. Вот икона от мамы осталась. Богородица Казанская. Я когда перед ней молюсь, всегда маму вижу. Грех, наверное?
– Отчего же? Мамина душа жива. Наверное, хорошо молитесь, если она даже видится.
– Нет, что вы? Я молиться вообще не умею. Вот мама молилась! Мне бы поучиться у неё, а я осуждала. Я ведь и в Бога-то поверила в день её смерти. Увидела, с какой радостью она умерла. «Прощай, – говорит, – пойду к Осе, так соскучилась! Будем с ним тебя дожидаться, только ты не торопись. Мы ведь терпеливые – ты знаешь». И умерла. Ну как тут в Бога не поверить!
– У вас была большая семья? – спросил я.
Анна Осиповна вздохнула, подошла к книжному шкафу, извлекла с нижней полки старый альбом и, медленно перелистывая страницы с пожелтевшими фотографиями, поведала мне удивительную историю своей семьи:
– Отец мой, Осип Адамович, родом из-под Минска, а в Ленинград приехал уже после революции. Здесь окончил Электротехнический институт, но по специальности не работал. Ещё в институте вступил в партию. Партийный комитет и направил его на Синявинские торфоразработки начальником участка. Отец был человеком общительным, прямым и честным, а главное – отличался незаурядными организаторскими способностями. Вскоре он уже стал начальником торфоразработок.
Когда в тридцатом году он женился, им с мамой построили большой бревенчатый дом в Жихарево. Рядом стоял такой же дом, в котором расположилась контора торфоразработок, так что до работы было не больше двух минут ходьбы. Правда, отцу тогда часто приходилось выезжать на разработки, которые тянулись на многие километры к югу от посёлка. Однако к вечеру он всегда возвращался домой с лесными подарками – корзинкой грибов или баночкой голубики.
Мама тогда не работала, потому что через год родила Коленьку, моего старшего брата, потом родилась и я. Жизнь текла как река – тихо и радостно, в достатке. Когда мне исполнился годик, отцу удалось найти няню из местных. Она нас с Колей тайно окрестила в соседнем селе и стала нашей крёстной.
Помню наш дом, пахнущий свежей сосной, и волнующуюся занавеску на распахнутом окне. Помню переливы соловья в белой ночи, а днём дом наполнялся песнями из немецкого радиоприёмника с жёлтой целлулоидной светящейся шкалой. Приёмник подарили отцу за хорошую работу. Мама любила музыку и папу, а отец любил маму и работу.
Еженедельно с торфоразработок на электростанцию должен был уходить эшелон полувагонов, наполненных торфяными брикетами, и он уходил с потрясающей регулярностью. Когда состав проносился мимо нашего дома, мама смотрела на часы, словно проверяя их, и улыбалась.
Мы с Колей ждали появления на свет сестрёнки или братика – тогда ещё не знали кого, а жизнь нашей семьи уже подошла к той страшной черте, за которой раскрылась та сырая мрачная бездна, из которой мне не выбраться даже и до сего дня.
Анна Осиповна сказала это с таким ужасом в голосе, что у меня по спине пробежали мурашки. Пауза затянулась, но моей рассказчице всё-таки удалось взять себя в руки. Она продолжала:
– Шёл 1938 год. Начались эти ужасные репрессии. Пошли аресты, но об этом я узнала гораздо позже, а тогда, летом тридцать восьмого, никто вообще ничего не понимал. Мы уже спали, когда в двери и окна нашего дома стали колотить с такой силой, что все проснулись. В комнату ввалились какие-то странные люди, в длинных, до пола, плащах и шляпах. Говорили они громко и грубо и стали крушить всё подряд. Другие были одеты в кожаные тужурки с наганами на поясе, обращались вежливо и, как мне показалось, смущались поведением тех – в плащах. Мы с Коленькой подумали, что на нас напали бандиты, и разрыдались. Тогда толстый дядька с крошечными свинячьими глазками подошёл к нам и, брызгая слюной, заорал: «А ну быстро замолчали! Не мешайте работать!» – и мы от страха проглотили слёзы.
Когда они ушли, вытолкав в спину отца, мы снова начали плакать, но мама нас не утешала. Она сидела на стуле посредине комнаты и, глядя в угол, где висела икона, неслышно шевелила губами. Потом пришла крёстная, и мы с Колей уснули.
Утром первым же поездом мама уехала в город, а вернулась поздно вечером весёлая. Она сказала, что отца арестовали по ошибке, подумали – он поляк. Фамилия у нас похожа на польскую. Там разберутся и через два дня, самое большее через неделю, отпустят.
Отца мы больше не видели. Спустя неделю снова ночью пришли те же самые «разбойники», что были в кожанках, забирать маму.
– Маму? – не выдержал я. – Неужели это возможно? Ведь она была беременна, и к тому же дети.
Анна Осиповна слегка улыбнулась:
– Это они думали, что возможно, но как же они ошибались.
Надо сказать, что мама отличалась удивительным характером. Её мужество не имело предела, как, впрочем, и терпение. Она спокойно и уверенно властным тоном ответила им, что никуда не пойдёт, что не позволит издеваться над ещё не родившимся младенцем. «Вот рожy, – сказала она, – тогда хоть на месте расстреливайте, а сейчас нет – вон из моего дома!»
– И что же они? – спросил я.
– Да ничего. Ушли и дверью хлопнули. В это трудно поверить, но было именно так. Впрочем, когда родилась Надя, маму всё-таки забрали и осудили на десять лет якобы за «пособничество». Чушь какая-то. Из дома нас, детей, выгнали, и мы переселились с крёстной в баньку на окраине села – одна из маминых знакомых сжалилась над нами.
Прожили мы в баньке три года. Крёстная, конечно, попробовала устроить нас в детский дом, но не взяли, как «детей предателя». Это были годы уныния и слёз. Мне запомнилось только, как крёстная уходила утром на работу, ей удалось устроиться уборщицей в магазине, а я, цепляясь за её подол, умоляла остаться с нами.
– Неужели такое возможно? – не удержался я. – Ведь Надя была совсем маленькая. Кто же за ней присматривал днём?
– Я и присматривала. Коля тоже уходил почти на целый день – на рынок. Там одна старушка оставляла его торговать картошкой. Он как-то рано повзрослел. Правда, торговал он недолго – началась война. А Надюша, слава Богу, росла здоровенькой, не болела, и я справлялась с ней.
От мамы до войны пришло всего одно письмо, из Магадана. Мама писала, что почти год у неё заняла дорога, но теперь она работает в конторе лагеря, а жизнь конторских вполне сносная. Самое трудное в лагере – это терпеть разлуку с нами. Крёстная тут же написала маме ответ, но писем от мамы больше не приходило.
Фронт был уже совсем близко, по ночам слышались раскаты канонады. Началась эвакуация. Не знаю уж как, но крёстной удалось оформить нам документы на выезд в Вологду. С трудом мы добрались до Ленинграда, переночевали на вокзале, а на следующий день к вечеру приехали на Ладогу.
Суматоха стояла невероятная – все вокруг бегали, кричали, ругались. В общем, понять что-нибудь было невозможно. Крёстная оставила нас возле чемоданов, у самой воды, поближе к пушкам, где, как она считала, безопаснее, и ушла. Уже в сумерках прилетели два самолёта и стали кружиться над нами. Тогда пушки начали стрелять. Коленька был смелым, он даже хотел подобраться поближе к пушкам, но солдат его прогнал, и мы, устроившись на чемоданах, с удовольствием следили, как с кончиков стволов срываются клубочки дыма и уносятся чередой над водным простором.
Только к середине ночи пришла крёстная и повела нас в полной темноте на железную баржу, прицепленную к буксиру. Тот гуднул, и мы отправились в путь.
Под утро взошла луна, и узенькой сизой полоской стал виден берег на горизонте. Тут снова прилетели самолёты и началась бомбёжка. Буксир вилял из стороны в сторону, уворачиваясь от ударов, но одна из бомб разорвалась у самой его кормы, и он затонул. Матросы с буксира сумели доплыть до нашей баржи, и им помогли взобраться на борт.
Наше беспомощное судёнышко ветром сносило к берегу, и когда на самолётах кончились бомбы, они стали расстреливать нас из пулемётов. Две пули попали в Колю. Одна чиркнула по правой щеке, а другая попала в грудь, и Коленька потерял сознание.
Какая-то женщина, наверное врач, перевязала его и сказала, что ранение не опасно для жизни, если удастся добраться до берега и сделать вовремя операцию.
Дальнейшее помню плохо – от всего произошедшего я впала в какое-то забытьё. Помню, как приплыл маленький катерок, подцепил нас и дотащил до берега. Коля и Надя куда-то исчезли. Потом крёстная мне рассказала, что их забрали в госпиталь. Надюша была очень слаба от голода. А мы с крёстной оказались в поезде и добрались до Вологды. Там и прожили до конца войны в страхе и предчувствии недоброго. Я всё время ждала, что вот-вот за мной придут и уведут в тюрьму. Я даже мечтала об этом, надеясь встретить там маму.
Больше я ни братика, ни сестричку не видела. Когда спрашивала о них крёстную, та плакала и говорила, что, когда мама вернётся, мы обязательно их найдём.
По возвращении в Ленинград после войны три года мы кочевали по разным квартирам, потому что возвращались их законные хозяева и нам приходилось искать новое жильё, но каким-то чудом мама всё-таки нашла нас. Я не узнала её сразу, так она переменилась, и не столько внешне, сколько внутренне. Стала молчалива, неспешна, никогда не улыбалась и была совсем седая. Часто с опаской поглядывала на дверь, словно ждала кого-то. Впрочем, в этом мы были с ней похожи.
Жизнь проходила в те годы как будто мимо. Часто меняла школу, и каждый раз, как только одноклассники узнавали, что я дочь «врага народа», начинали меня сторониться, а иногда даже выкрикивали вслед обидные слова.
Первое, что спросила мама, когда вернулась из лагеря, было: «Где Коля с Надей?» Тогда крёстная, обливаясь слезами, достала из ящика комода газетную вырезку, в которой были напечатаны списки умерших в том госпитале, что располагался в 1942 году недалеко от Кобоны. В длинном списке имён значились и Коля с Надей. Мама как-то странно улыбнулась и тихо сказала: «Нет, это ошибка». Потом порвала вырезку и сунула в карман.
– А почему она не поверила? Всё, как мне кажется, сошлось. Ранение, госпиталь, сообщение о смерти, – засомневался я.
– Так и я тогда подумала: «Как можно не верить газете? Ведь газеты не врут».
– Значит, всё же ошиблись? – с надеждой вымолвил я.
– Не знаю, что и сказать. Вот послушайте, что было дальше.
Я уже говорила, как сильно мама верила в Бога, а в лагере вера её окрепла ещё больше. Мама каждые субботу и воскресенье ходила в церковь, и там ей сказали, что живёт в Вырице старец по имени Серафим. Это сейчас его, святого, все знают, а тогда…
В общем, мама решила к нему поехать и спросить о судьбе детей. После войны многие обращались к старцу с такими вопросами. Я, конечно, отговаривала её, но всё напрасно. Она поехала.
Назад мама приехала весёлая как никогда и сообщила, что старец принял её и уверенно так сказал: «Живы твои дети, только далеко они и не вместе, но живы – это точно. Потерпи. Он вернётся». «Он вернётся или они вернутся?» – переспросила я. Мама даже рассердилась: «Я всё точно запомнила, слово в слово говорю. Он вернётся». «В общем, ясно, что ничего не ясно», – с досадой сказала я тогда. А мама рассердилась ещё пуще: «Если бы ты поехала со мной и увидела старца своими глазами, то так бы не говорила».
В жизни нашей вроде бы ничего не изменилось, но появилась надежда. И даже я, хотя и отнеслась к маминым словам скептически, постепенно привыкла к мысли, что Коля с Надей вернутся. Или хотя бы Коля, как сказал старец.
Однажды, году в семидесятом, мама отправилась на службу не в свой храм, а в Никольский и вернулась очень поздно. Я уже стала волноваться за неё.
Жили мы с ней тогда уже в этой квартире. Её нам выделили после того, как по почте пришла бумага о полной реабилитации и мамы, и папы. Из этой справки мы узнали, что папу расстреляли уже через неделю после ареста. Крёстная не вынесла этого удара и вскоре умерла. А мне всё-таки удалось окончить институт и устроиться работать в лабораторию химического института.
А тогда вернулась мама со службы и проплакала всю ночь. Только наутро рассказала, что с ней случилось. Произошло же следующее.
Отстояла мама всю службу. Народу было не слишком много. Храм ей понравился. Но более всего тронул её голос служившего священника. Как похож он был на Коленькин – с такою же катающейся буквой «р», как у него. Проповедь она почти не слышала, лишь наслаждалась воспоминаниями молодости, слушая такой знакомый голос.
Когда стали подходить ко кресту, она долго не решалась, потом всё-таки подошла, глядя в пол. Лишь приложившись ко кресту, подняла глаза и обомлела. В этом, уже немолодом, священнике она узнала Коленьку. И родинка возле глаза, и этот глубокий шрам на правой щеке. Слёзы брызнули из её глаз.
«Что же ты плачешь, матушка? – ласково спросил священник, погладив маму по плечу. – Всё хорошо ведь. Вот службу отслужили, значит, с нами Бог. О чём же плакать?» «Я от радости», – только и сказала мама. «Радость достойна слёз», – ответил священник и благословил, коснувшись крестом её лба.
Немного успокоившись, мама подошла к свечнице и спросила, как зовут батюшку. Та ответила, что зовут его отцом Вениамином, служит он в Никольском храме года три, а приехал в Ленинград откуда-то издалека.
До поздней ночи мама бродила по улицам, обдумывая, как ей быть: «Ведь, похоже, не узнал меня Коленька. Да и имя у него другое. Наверное, усыновил его после госпиталя кто-нибудь и дал это имя. А может, узнал, да не хочет признаваться в этом? У него теперь другая семья, родители. Зачем ворошить прошлое? Да и прибудет ли у него счастья, когда узнает, что мать десять лет по лагерям мыкалась, а отец расстрелян как “враг народа”? Поверит ли, что они ни в чём не виноваты? А вдруг он знает, где Надюша?..»
Наутро мама рассказала мне эту историю, и мы решили, что говорить батюшке она ничего не будет. Станет ходить к нему на службу. Узнает так узнает, а нет так нет. Так и повелось.
Я тогда не поверила маме – подумала, что она обозналась. Уж больно всё невероятно было в её рассказе. Думала, это старец Серафим убедил её верить в чудо, она и поверила, а чудес-то не бывает. Так я думала тогда. Прости меня, Господи!
Однако посещения церкви хоть немного скрашивали последние годы маминой жизни. Со службы она приходила всегда спокойная, радостная и подолгу рассказывала о том, что сказал Коленька, как посмотрел на неё, как выглядел. Ей всё казалось, что вот-вот он узнает свою настоящую мать. Однако этого так и не случилось.
Мама умерла, а перед смертью просила меня не оставлять Коленьку. Я обещала. Прошло совсем немного времени после её смерти, и меня стала мучить совесть – обещала, а в церковь не хожу. Пошла. И вот чудо какое – только я увидела отца Вениамина, как сразу признала в нём брата. Ведь сколько лет прошло, я и не помнила его совсем, а сердцем узнала. Ну как тут в Бога не поверить. Стала ходить на все его службы, да только, как мама, всё не могла решиться признаться ему. Он – такой известный в городе священник, умный, красивый. И как проповедует! А я кто?
Анна Осиповна смахнула предательскую слезинку:
– Вот такая печальная история.
Её рассказ тронул меня так, что сжало сердце.
– Не знаю, что и сказать, но я бы, наверное, признался на вашем месте. Ведь брат всё-таки, родная кровь. А потом, и вправду он может знать о судьбе вашей сестры, – сказал я неуверенно.
Глаза Анны Осиповны засветились надеждой.
– Правда?! Вы так думаете?! – взволнованно воскликнула она. – Но как же мне быть? Сейчас до храма дойти силы у меня не хватит? Я ведь очень хотела рассказать ему всё, даже фотографию приготовила, где мы с Колей, мамой и папой. Перед самым арестом папиным фотографировались. Думала, если смелости не хватит, то я отцу Вениамину фотографию покажу. Возможно, он узнает родителей и всё поймёт.
Она нерешительно пододвинула ко мне фотографию счастливой довоенной семьи:
– Может быть, вы?
Мне так захотелось помочь этой несчастной женщине, что я не раздумывая согласился. Радости Анны Осиповны не было предела.
В ближайший день службы отца Вениамина я поехал в Никольский храм, но там служил другой священник. Я всё-таки достоял до конца службы.
Никольский храм никогда не закрывался. Сумрачный, старинный, он дышал молитвой, людскими радостями и печалями, изливаемыми здесь перед Богом уже более двухсот лет. А сколько утешительных слов прозвучало под этими сводами! Вот и Анна Осиповна, и её мама принесли свои жизни к этому алтарю.
По окончании службы я подошёл к свечнице:
– Скажите, матушка, почему служил не отец Вениамин, ведь сегодня его день? Или я ошибся?
– А вы не знаете? – опечалилась она. – Отец Вениамин умер ещё месяц назад. Сердце не выдержало. У него ведь было одно лёгкое. Ещё мальчиком он был ранен во время блокады. Тогда ему лёгкое и удалили. Еле выжил. Да вот догнала смерть.
В глазах свечницы блеснули слёзы.
– А где же похоронили батюшку? – спросил я.
– Да на сельском кладбище в Жихарево. Это под Питером. Там до войны ещё тороразработки были, – развела руками свечница. – Он сам так завещал перед смертью, только никто не знает – почему.
← Предыдущая публикация Следующая публикация →
Оглавление выпуска







Прп. Мефодия, игумена Пешношского (1392)
Свт. Митрофана, патриарха Константинопольского (ок. 326)


Добавить комментарий