Пинежское водополье
(Продолжение. Начало в №№ 957–962, 964–969)
Храмы и судьбы
Из записок Михаила Сизова:
…Послушав быль, как Олюшка в Питер за сарафаном ходила, спросили мы создательницу и хранительницу ваймушского музея, знает ли она другие народные сказы-песни.
– Так много их у нас, – ответила Нина Александровна. – Вы можете всё это найти в Песенном собрании Петра Васильевича Киреевского, который собирал песни ещё в девятнадцатом веке. И в советское время с 1970-х годов к нам в Ваймушу много экспедиций наезжало. Правда, больше археологи. Один год ленинградские ребята у меня останавливались – они перед этим в Новгородскую область ездили, привезли оттуда обломки гуслей, а мне в музей подарили старую бусеницу. Сейчас покажу…
– В книге-то мы прочитать можем, – останавливаю нашего гида, – а вот вживую услышать хотелось бы.
– Ладно, свадебную спою. Про князя Долгорукого.
– А раньше такое на свадьбах пели? – удивляюсь.
– Ну, не «Белые розы» же группы «Ласковый май», – Игорь смеётся. – Народ посерьёзней был.
Да, интересно получается. Даже здесь, на краю бескрайней России, где воля вольная, народ в душе был государственником, мыслил не только о личном. Хотя песня оказалась с подтекстом – вот как раз про волю, точнее про то, на чём она должна зиждиться. Нина Александровна затягивает высоким голосом:
– Середи-то было Китая, да славного города,
Тут стояла веть полата белокаменна,
А-й белокаменна полата да греновитая…
Далее идёт рассказ о том, как к царю под палаты пришли стрельцы-солдаты и стали жаловаться, что предводитель князь Долгорукий им жалованье не выдаёт. И что надёжа-царь? Ответил стрельцам, что у него на Долгорукого суда нету:
– Вы судите-тко, салдатушки, своим судом,
Вы своим судом судите – рукопашкою.
Вы берите-тко да слегу да долгомерную,
Вы берите-тко да слегу да девети сажон,
Вы пойдите-тко к воротам да Долгорукого…
Позже на сайте ФЭБ (Фундаментальная электронная библиотека «Русская литература и фольклор») я нашёл запись этой песни, названной фольклористами «Жалоба солдат Петру I на князя Долгорукого», и запись там обрывается на этих словах: «…к воротам Долгорукого». Фольклорист ниже отмечает: «Дальше она не знала. Голос песни высокий. Её поют, по словам Пелагеи, в деревнях Шотовой Горе, Карповой Горе и Шардонеме на свадьбах, когда привозят молодых от венца». Все научные комментарии, которые я нашёл, отмечают, что в песне «поётся о том, как выдаёт Пётр солдатам их обидчика князя Долгорукого». И такой вывод: «В песне царь изображается защитником простого народа, в частности солдат, от привилегированных сословий». Но окончание песни, что спела нам Нина Александровна Нетёсова, все эти научные выводы переворачивает! Вовсе не о царе и не о жалобе на «угнетателей» народ-то пел. После слов про ворота Долгорукова сказительница продолжила:
– Вы сбивайте-ка, ребята, замки крепкие,
Открывайте-ка, ребята, окованные сундуки,
выберите-ка, ребята, что вам надобно.
Тут выходит Долгорукий на ново своё крыльцо,
он выносит, Долгорукий, золотые свои ключи:
– Вы берите-ка, ребята золотые мои ключи,
Открывайте-ка, ребята, оковáнные сундуки,
– Вы берите-ка, ребята, что вам надобно.
– Нам не дорого ни злато, чисто серебро –
Дорогá наша любовь да молодецкая.
Аще злато, чисто серебро минуется,
Дорога наша любовь не позабудется.
Ты отдай-ка, князь, собака, наше жалованье –
И мундирно, и хлебно, и денежно!
Последние три слова-перечисления сказительница спела раздельно, весомо. Мол, исполни, князь, положенное по закону, а лишнего нам не нать – мы честь свою знаем.
– Теперь понятно, почему на свадьбах это пели – там же про любовь и честь неподкупную! – приходим мы к такому выводу.
А наш гид ведёт нас дальше.
Посмотрели мы в музее и сарафаны. Разные – от «синяков», в каком поначалу ходила Олюшка, до праздничных и свадебных, которые надевались два раза: когда шли под венец и когда клали в гроб, споров с сарафана яркие ленты.
Посмотрели на сундук, принадлежавший псаломщику Кевролова Воскресенского прихода. Долго стоял я перед настоящими охотничьими петлями из конского волоса – сам-то в детстве на железные петли зайцев ловил. Понравились ярко расписанные крёсла – саночки со спинкой, какие вживую видел в Усть-Цилемском районе. Ещё ценный экспонат – порты, то есть штаны Луки Гавриловича Нифантьева, героя русско-японской войны, который на броненосце «Адмирал Ушаков» участвовал в Цусимском сражении. В неравном бою корабль бился отважно, но был потоплен. Восхищённые мужеством русских моряков, японцы спасли из воды всех, кого можно было спасти, в том числе и Луку Гавриловича. Даже в советское время он ходил с Георгиевским крестом на груди, выступал перед школьниками. Прожил долго, до 1962 года.
Нина Александровна восстановила имена всех земляков – участников той войны, а также Первой мировой и Гражданской – и организовала в деревне установку стелы в их память.
В одном из залов видим макеты храмов, в том числе Никольского, стоявшего прежде в Ваймуше. Местный умелец сделал внутри механизм: крутишь за ручку и колокольчики на колоколенке звенят. Детворе, посещающей музей, это нравится.
– Господи! Забыла совсем, позвонить же надо! – вдруг спохватывается учительница и по сотовому просит церковного старосту прийти с ключами к храму. В ответ выражается сомнение, стоит ли в дождь идти.
– Да не надо никого беспокоить, – уверяем с Игорем, – мы на крест храмовый перекрестимся и дальше поедем. Нам уж собираться пора.
– И то верно: если в храм, то молиться, а не на экскурсию, – согласилась учительница. – Мы-то сами регулярно на службы ходим.
– А этот храм у вас не сохранился? – киваю на макет.
– Первый раз он сгорел в 1670 году. Заново построили, а через сто лет снова сгорел. Так он три раза горел. В 1800 году его вновь отстроили, освятили и так сказали: «Берегите. Если четвёртый раз загорится, то и вся деревня сгорит». И двести лет он стоял. А в 1998 году неожиданно сгорел.
– В тот год «пожар» по всей стране случился, дефолт же был, – вспоминаю я.
– Так дефолт понятно отчего. А храм, говорят, сам загорелся. От проводки не мог, её там не было. Из людей тоже никого не было.
– Наверное, как раз оттого, что никого не было, – философски заключает Игорь. – А кто последний в храме служил?
– Священник Николай Галактионов. Мне удалось собрать сведения о нём, детях и жене Парасковье Григорьевне. Она помогала ему в храме и была учительницей в этой школе – уже после дочки священника Веры Раесовны. В 1931-м храм закрыли, отца Николая арестовали и отправили на Пинегу на лесоповал. Там он встретил человека, бывшего красноармейца, которого спас во время Гражданской войны – укрыл у себя и дал ему гражданскую одежду переодеться. Тот, будучи уже каким-то начальником, помог ему освободиться и посоветовал развестись с женой, чтобы дети смогли учиться. А их было шестеро у него. Так и сделали. Парасковья Григорьевна с младшими детьми уехала подальше в Березник, а он стал искать работу в Архангельске и устроился бухгалтером. Однажды, в 35-м году, по делам поехал на остров Куростров, который напротив Холмогор, и вместе с возницей провалился в полынью. После этого открылась у него быстротечная чахотка, вскоре и умер. Хоронила его только одна дочь, Екатерина, которая тайно жила недалеко от отца. Такая вот судьба…
– Думаете, если бы с семьёй остался, то по-другому бы сложилось?
– Я же говорю – судьба.
– А вы довольны своей судьбой? – спрашиваю Нину Александровну. – Знаю, что работа в школе у настоящего учителя, болеющего за дело, отнимает всё время, в ущерб личной жизни.
– Я благодарна Богу и судьбе. Однажды такие мне слова пришли:
Я слово «нет» познала с детства.
Не знала деда, бабушки, отца.
Ни братьев, ни сестёр – у матери одна.
И мамы нет уже десятки лет,
Хоть боль утраты до сих пор жива.
И дети выпорхнули из гнезда.
И мужа нет. Одна.
Тоска, безмерная тоска.
Мне хочется порой завыть по-волчьи,
Особенно зимой и ночью.
Я как могу борюсь с собой,
Со своей печалью и с тоской.
Росточку радуюсь, весне, снежинкам,
Инею, луне, дождинкам, солнцу, ветерку.
Нет, жизнь я всё-таки люблю!
О сути вещей
Из записок Игоря Иванова:
Вот и вышли мы из ваймушского музея. Попрощались с Ниной Александровной. За рулём по пути в Верколу думаю о тех музейных вещах, с которыми мы соприкоснулись в Шотовой Горе, Карпогорах, Ваймуше. Все музеи, возникшие в последние годы, не просто туристский тренд. Они символизируют завершение очередной эпохи и периода смуты после него – теперь вслед за тем, как в головах укладываются мысли о прошедших эпохах, так же расставляются и вещи на полки.
И это не просто предметы – в том же музее Шотовой Горы есть фрагмент крестьянского жилища, в котором, кажется, можно поселиться и жить, а в Ваймуше – школьный кабинет советского времени с партами-откидушками, за такими точно я сидел в первом классе…
Это мы создаём новую ностальгическую реальность вместо ушедшей. Не делаем «как было», а воссоздаём по законам памяти: худое большей частью забывая, хорошее приподнимая. И как в осознанном сновидении, в музее из летучих революционных лет мы легко переносимся в тяжеловесное средневековье, в одну руку берём пионерский горн, в другую – наконечник древнего копья (замечательно, кстати, что в сельских музеях разрешается вещи подержать в руках). Они живут в одном пространстве. Каждая вещь рассказывает свою историю и примиряет нас с прошлым, каким бы оно ни было.
Что объединяет и отличает эти вещи от предметов нашего времени? – они делались если не навсегда, то надолго. Уж во всяком случае на срок больший, чем одна человеческая жизнь.
Как-то во время командировки мы с Михаилом разговорились за ужином. Чай был разлит по двум старомодным металлическим кружкам, которые побывали с нами во многих экспедициях. Какие только испытания они не вынесли! – и на кострах жарились, и теряли их, и песком чистили, и как подставки использовали, и в рюкзаках мяли. Но ничего-то с ними не делается. Много они о нас знают.
– Нас с тобой не будет, а эти чашки останутся, переживут нас, – говорю Михаилу, разглядывая кружку, будто впервые вижу.
Он тоже посмотрел на свою оценивающе. Улыбнулся:
– Значит, надо успеть их перед смертью уничтожить…
Что было за этой его улыбкой, я так и не понял. Улыбки ведь бывают разные. «Тут как соревнование, – подумалось. – У ботинок, например, мы, как правило, выигрываем, они снашиваются быстрее. А вот с металлической посудой сложнее (я смотрю на кружку уже как на серьёзного соперника). Надо всё же попытаться её пережить – почаще кипятить в ней воду на костре в экспедициях, может, хоть ручка отвалится…»
Сколько раз в поездках с Михаилом заходили мы в старые заброшенные избы – а там на стенах фотографии неизвестных людей, когда-то любовно помещённые в рамки, теперь же поблёкшие за потрескавшимся стеклом; столы с точёными ножками, рассохшиеся сундуки, неуклюжие, но старательно изготовленные буфеты… Они, как вдовы, проводившие мужей, доживают свой век. Но вот чего мы никогда не находили в брошенных домах, так это часов. Ведь копеечный китайский механизм внутри, но тем не менее хозяева всегда забирали их с собой. Видимо, ощущали какую-то таинственную связь с ними, со временем, которое ходики отсчитали и поделили на часы и минуты. Недаром говорят, что комнатные часы – это механическое сердце дома.
Каждый человек оставляет после себя уйму всего. Хорошо, если вещами после нас продолжают пользоваться или они хотя бы занимают место в семейном архиве, на даче… Но, обветшав, в конце концов они всё равно летят в мусорный контейнер. Сегодня ты оброс такими необходимыми и дорогими вещами, а завтра их ценность по совершенно субъективным критериям определят другие… Но в этом стремительно обновляющемся мире есть свои счастливчики – те, которым довелось оказаться в музее. Они долгие годы будут свидетельствовать о нас, которых больше нет, – о нашем видении красоты, о том, как мы любили, о наших надеждах.
Свой и чужой в деревне
Мы следуем дальше за Иоанном Кронштадтским: он на своём пароходике часто не мог подняться по обмелевшей Пинеге до родной Суры, пересаживался в повозку и маршрут его пролегал по правому берегу реки. Вот и мы едем тем же маршрутом – да не той дорогой. Прежде тракт тянулся через деревни, по берегу реки. Теперь – лесом: просека прямая как стрела, отсыпанная трасса.
На въезде в Верколу гостей встречает деревянный конь – наверно, в память о рассказе Абрамова «Деревянные кони». Правда, у писателя речь шла о коньке или шеломе на охлупне – а тут стоит на земле дощатый конь, изрядно уже потрёпанный временем.
Если ехать прямо, пересечь улицу Фёдора Абрамова и свернуть на Советскую, судя по карте, глазам должен предстать Никольский храм. Известно, что на него ещё Иоанн Кронштадтский пожертвовал тысячу рублей. В нём у меня назначена встреча с настоятелем отцом Ильёй Еремеевым… Смотрю налево-направо, где же храм? Неужели вот этот скромный домик с двускатной крышей?
Так и есть.
Храм в селе возник даже немного раньше, чем знаменитый Артемие-Веркольский монастырь на другом берегу Пинеги. То и дело он горел, взамен снова строили. Но последний храм, выстроенный в 1869-м, не сгорел – его разобрали. В 1937-м закрыли, превратив в клуб, потом в нём сделали склад. А когда крыша прохудилась, ремонтировать не стали, а «пустили на избушки», то есть разобрали и из брёвен понастроили домики на пожнях. Было это в середине 1960-х.
В 2003 году, когда в селе зарегистрировали приход Святителя Николая, встал вопрос, где начинать возводить храм. Дело в том, что на месте церкви уже стоял памятник павшим в Великую Отечественную. Несколько прихожан отправились в Москву к схиигумену Власию за благословением строить храм в другом месте, но он ответствовал: «Строить только на том месте, где был храм, – там ангел храма стоит и плачет, что храм разорили». В конце концов после долгих обсуждений мемориал воинам обновили и перенесли, а на его месте, на кладбище, установили Поклонный крест. Так он и стоит, ждёт начала строительства храма. А службы ведутся в небольшом здании бывшей столовой.
Всё это я узнал позже, а пока, зайдя в Никольский храм, познакомился с отцом Ильёй и первым делом поинтересовался: «Вы здесь укоренённый или приезжий?» – чем, по-видимому, поставил батюшку в несколько затруднительное положение.
– Я укоренённый… и приезжий. Пошёл 21-й год, как мы приехали сюда с женой. Я капитально коренной москвич, Москва для меня родная. И конечно, я часто туда наезжаю. А здесь у меня родились все дочки, кроме старшей, Фроси. Здесь они растут, а в Москву я вожу их, чтобы приобщить к её древнему духу: поводить по храмам, по музеям, родителей посетить, конечно же.
– Почему я спросил… – говорю, как бы оправдываясь. – Деревня – это такой организм, который относится к чужим насторожённо. Люди присматриваются и не всегда принимают. Могут годами здороваться, а ты всё равно остаёшься чужим.
– Да, чужой человек отчасти так и останется чужаком. Это такая форма самосохранения деревни, чтоб не привнесли ничего лишнего. С другой стороны, если не уехал человек в первые пять лет, значит, жизнь в селе для него чем-то важна. Поэтому контакт с жителями у нас есть: жена у меня библиотекарь, её воспринимают хорошо, ко мне, как священнику, прислушиваются. О себе особо разговоров не слышу – одно это уже замечательно. Жить в селе священнику надо внимательно: сегодня уважают, а завтра в глазах людей можешь упасть.
– Что для городского жителя важно понимать, когда он вдруг становится сельчанином?
– В первую очередь, чтобы приехавший человек этот мир не ломал. Чтобы он с этой реальностью начал соотноситься, воспринял её, готов был влиться в общество на деревенских правилах, а не лез в чужой монастырь со своим уставом.
– Но за годы советского безбожия на селе повылезали какие-то рудименты язычества, порой очень архаичные – священник не может этого не замечать. А укажешь на это – и ты уже «ниспровергатель»…
– Есть у нас тут такая примета: когда идёшь с кладбища, нельзя оборачиваться. Спрашиваю: почему? Не знают. Бабушки так научили. Но для нынешней молодёжи, за воспитание которой взялся Интернет, это не довод. И вот я постоянно говорю людям – и на поминках, и в храме: нужно беречь свои традиции, но при этом если вы не отделите ненужное и не наполните традиции смыслом, то скоро молодёжь сметёт их все, не останется ничего.
– Эти края во многом были регионом старообрядчества. Что-то из их наследия ещё живо?
– Нет, старообрядчество ушло. В 1970-х, когда православие здесь было порушено, вера держалась на этих бабушках, которые собирались вон в том доме наискосок и молились по старым книгам. Но они ушли, и уже ничего не осталось. А ведь было бы хорошо, если б что-то и осталось. Их благочестию можно было бы поучиться.
– Село сегодня – единый организм или нет?
– Единение сейчас сохраняется, хотя и не такое, как прежде. Например, умер человек – неважно, значимый или нет, – и собирается бóльшая часть деревни на могиле, провожают, тепло отзываются. Помню, когда мы сюда приехали из Москвы, радостно было увидеть сбор картошки: выезжает трактор, поднимает эту картошку и несколько семей вместе, как пчёлы из одного улья, разом эту картошку снимают. В тот же год мы предложили помочь картошку убрать Александре Фёдоровне, специалисту здешнего музея, очень любящей свою деревню. И когда убирали в огороде, проходил мимо местный житель. Увидев нас, он сказал: «О, Александра, у тебя сегодня борода!» Мы решили, что его слова имеют отношение к моей бороде. Оказалось, бородой здесь называют завершение работ…
Но как раньше, когда единым жили, сейчас нет этого и здесь. Одному интересно одно, другому – другое. Один ближе к созиданию, другой – к разрушению. Крайних богохульников у нас нету, но и горящих верой тоже. Активность пропала. В храм не ходят. Впрочем, и в клуб тоже. Общее настроение: не хотят своего покоя нарушать, возятся возле своего дома… С одной стороны, я крещёный, а с другой – как у ВАС там, в Церкви, что там ВАШ Патриарх говорит. Народ спокойный, в бой не готов, но мир сохраняется. И для Верколы это неплохо.
Побег или исход?
Отец Илья – коренной москвич, потому и имеет моральное право говорить о Златоглавой прямо. Вот и когда я спросил его про причины отъезда из столицы, был ли это побег, он ответил так:
– Я ведь был человеком, воцерковлённым в 90-е, а потому состояние Москвы виделось мне тогда ужасающим. Помню, едешь в метро после поездки в святые места и в глаза бросается, с какими мрачными лицами люди сидят. Город переполнен приехавшими в Москву за деньгами, кругом суета. Развал страны так сказался, что ни целей общих, ни задач, один негатив. А я ведь застал Москву несуетную, отчасти даже патриархальную.
В таком окружении я находиться не мог. Не то чтобы бежал. Какой-то внутренней тишины хотелось. У нас семья была молодая, и мы сказали друг другу: будем работать в Москве, но жить в Подмосковье. Соединение с природой и физический труд – он всегда казался мне здоровым и полезным для головы и для тела. А потом мы стали думать, искать. Я – про Карелию… И когда после болезни вернулся наш с матушкой духовник, отец Власий, мы получили благословение съездить на родину Иоанна Кронштадтского. Я съездил на разведку и, вернувшись, признался батюшке: не могу сказать, что это моё. «Тогда съезди к Димитрию Прилуцкому». Тоже при монастыре, как здесь. А я думаю: «Должно ведь быть не по моему хотению, а по Божией воле». Спрашиваю: «Батюшка, всё же куда полезнее?» – «А лучше туда, к Артемию Веркольскому». Ну и потихоньку стали собираться, а через полгода поехали. Так мы с 2003-го здесь. А в 2005-м я был рукоположён…
– Вы упомянули, что смолоду были воцерковлены. В семье?
– Хотя родители были верующими, я к вере пришёл только к 20 годам. Год Тысячелетия Руси, богослужение в Троице-Сергиевой Лавре, паломничества, участие в таинствах… Особенным временем в 90-е годы было участие в отстаивании московского храма Святого Власия. Формально храм передали Церкви в 1993 году. Но он был занят ансамблем народных инструментов «Баян» – им там было удобно, акустика замечательная, поэтому они сказали, что никуда оттуда сами не уедут. Приходилось не только официальные методы использовать, но и силком решать вопросы. И с нами приходили казаки, и против нас были казаки, и душили меня – всё было. Есть в чём покаяться, потому что мудрости, конечно, не хватало. Но, с другой стороны, были и молитва, и искреннее желание помочь церкви. Потом на приходе священномученика Власия я и по хозяйству помогал, и на клиросе, и на колокольне.
– Мы все русские люди. Но житель столицы и пинежанин – это полюса или есть нечто общее?
– В целом разрыв громадный. Но сейчас цивилизация заходит сюда и начинает подтягивать деревню к городу, растаскивает людей по углам. Вообще я думаю, важнее не место жительства, а круг общения. Когда мы в центре Москвы возле нашего храма растапливали шишками самовар, садились за чай, а мимо проходил Юрский и усаживался с нами – была ли тогда атмосфера городской или деревенской? Если отмотать к тому времени, не везде даже в центре города всё было закатано в асфальт. Оставался ещё общий быт, совместное переживание горестей и радостей. Были ещё сапожники, точильщики ножей, люди, которые общались с заказчиками «за жизнь».
– Слушаю вас и невольно вспоминаю атмосферу живого человеческого общения из книг Фёдора Абрамова. Его творчество сегодня как-то воспринимается жителями Верколы? Чтото даёт оно деревне?
– Мы говорим про Абрамова часто, но поверхностно. Обычно просто хвалимся им. Вот аэропорт имени Абрамова… В своё время он всё сказал, но тут как с Евангелием: можно читать, а можно исполнять. Сейчас время набирающего силу разобщения. А его центральное произведение «Братья и сёстры» о чём? – о том, что может собрать людей вместе и напитать. Ценности, о которых писатель говорил, – это единение, общение, простота. Сегодня вместе порадоваться, обсудить общую проблему – этого нету. Каких-то простых тёплых разговоров – нету. Столы ломятся, но разговоры за ними – как ещё чего урвать от этой жизни или во осуждение. Читаем Абрамова и видим, насколько тяжело жилось, но насколько было радостно. Люди были счастливы. Потому что в общежительстве рождается правда и освящается Божьей благодатью.
Дети и сети
– У вас с супругой Марией, я знаю, шесть дочерей…
– Да, старшая, Евфросиния, с 2004 года, София на два года младше неё, Аня – на пять. С нами живут сейчас Василиса, Настя и младшая, Устина, она с 2018-го.
– Здесь, на Пинежье, долгое время был своеобразный патриархальный остров. Но теперь приступили интернет-соблазны. Что-то предпринимаете для защиты своих девочек?
– Меня, как священника, волнуют все дети. В отношении воспитания я консерватор. Считаю, что если государство приняло решение, то всякая «толерантность» в отношении смартфонов в школе должна быть исключена: пришли в школу, смартфоны сдали, ящики закрыли, после занятий – выдали. Родителям, желающим поддерживать связь с детьми, разрешается это через преподавателя. А то пошли какие-то послабления. Видимо, учителя перегружены и не готовы воевать бесконечно. Считаю, что телефоны вообще допустимы вплоть до 9 класса только кнопочные – для связи. Нужна какая-то информация – используй домашний компьютер.
Если про моих, то получили смартфоны старшие, только когда поехали учиться в Москву. У Василисы, которая ещё учится здесь, Интернет на телефоне только дома и с раздачи матери.
– У детей в таком случае не возникает ощущение ущербности? Вот у других смартфон есть, а у меня нет…
– Наверно, это возможно, если Интернет – развлекаловка. Но мы своих к этому не приучили. Нужно, чтобы Интернет стал средством познания. Допустим, какую-то книгу дома все договорились прочитать. Потом обсудим, залезем в Интернет, узнаём, чем жил, как писал её автор. Ребёнка надо не только ограничивать, но и как-то мотивировать. В старших классах главная забота – кем стать в жизни: на кого выучиться, куда поступить. Такой интерес можно поддерживать.
Мне важно, чтобы вырос человек, нужный и для себя, и для ближнего, и чтоб стал он человеком Божиим. Я не идеальный родитель, мне каяться и молиться, чтоб за мою несостоятельность детям не прилетело. Но пока, слава Богу, дети неплохо учатся, не прозябают.
– Какими сегодня входят в жизнь веркольские дети?
– Они здесь чистые. Хотя в самое последнее время что-то надломилось. Прежде компании собирались и попивали, но сейчас не столько к алкоголю прилаживаются, а замена пристрастия перешла на телефоны. Беда в том, что деревенских школьников не приучают к труду. На разных педагогических собраниях, куда меня приглашают, я говорю о том, что надо всю систему переформатировать: раньше деревенский ребёнок трудился на сенокосах в старших классах, а младшие завидовали. Все были воспитаны в труде. Школа на селе должна больше воспитывать, чем учить.
Для меня тут примером является «Школа целостного развития» её основателя Владимира Мартышина, ныне священника. В глухую деревню на Ярославщине он переехал из столицы, собираясь заниматься хозяйством. А в конце концов стал автором концепции образования. В его сельской общеобразовательной школе, куда конкурс семь человек на место, преподаются, кроме обычных предметов, добротолюбие, красноречие, каллиграфия, церковнославянский…
– Вы хотите что-то такое в Верколе замутить?
– Для этого к Мартышину и ездим с преподавателями. В принципе, и с районными властями уже есть договорённость… Одобрили даже идею о православном классе. Но что это значит? – должны быть православные родители. Их нет. И учителей нужных нет. Поэтому нам подходит именно общеобразовательная школа – чтоб она формировала целостного человека. Надеюсь, это привлечёт сюда многодетные семьи из других мест, как это произошло в Ивановской школе, куда съехалось со всей России 400 семей.
– Дело благое и, видится, очень-очень трудное…
– Я не обольщаюсь. Получится или не получится, это мы не знаем. Дело надо делать, а Господь уже устроит как должно.
* * *
…В завершение беседы мы с отцом Ильёй осмотрели его маленький храм и вышли на улицу. Только тут я заметил неподалёку стоявшую иномарку. Новенькая – её лаковый вид резко выделялся на фоне деревенских строений. «Ваша?» – спросил я батюшку. Он кивнул: «История её появления необычна, в чём-то даже чудесна. Могу рассказать». Тут уже кивнул я…
(Продолжение следует)
← Предыдущая публикация Следующая публикация →
Оглавление выпуска
Добавить комментарий