Кончай работу. Война!

Дорогая редакция газеты «Вера» – «Эском»!

Мира вам и помощи от Господа нашего Иисуса Христа! Пишет вам давняя читательница и подписчица Зинаида Степановна Ельсукова. Ныне живу я много лет в Сибири, но Вятскую землю всегда считала и считаю родиной. Там я родилась и взрослела, там родились и жили мои родители, деды и прадеды. Написать же в редакцию появилось желание после прочтения в № 844 публикации «Портрет на фоне храма». Друзья мои, мне кажется, что для меня круг замкнулся и пришло время поделиться собственноручно написанными воспоминаниями моего отца, Степана Ермолаевича Мышкина, вятского крестьянина и воина, защитника Ленинграда в блокадные годы войны.

Эта история началась в 1980 году на встрече ветеранов 311-й стрелковой дивизии в г. Кирове. Там мой отец и познакомился с Д.Ф. Онохиным, о котором речь в этой статье. Даниил Фёдорович тоже служил в 311-й дивизии, будучи фронтовым фотокорреспондентом. Он не только вручил папе свою книгу «От Вятки до Эльбы» с дарственной надписью, но и настоятельно советовал писать собственные воспоминания – может быть, их удастся издать. К сожалению, по причине неожиданной смерти папы его рукопись более 30 лет лежала дома. Теперь же с ней хочу познакомить и многоуважаемую редакцию, и читателей.

С уважением ко всем вам – З.С. Ельсукова (Мышкина).

Степан Ермолаевич Мышкин, автор воспоминаний

Я родился в 1908 году в Вятской губернии Котельнического уезда Синцевской волости, в селе Ивановское, в деревне Мерзляки в 12 домов, в семье крестьянина Мышкина Ермолая Ивановича. Кроме меня, было семь сынов и одна дочь, в хозяйстве имели лошадь, корову, овцу, земли имели полосу в шесть аршин. Урожай зерна был малый, хлеба не хватало, хотя без работы не сидели ни минуты. Старшие братья ходили по найму. Материально жили плохо. Одежда была своего изготовления, холщовая. На ногах постоянная обувь – лапти.

Отец был строгий, всегда наготове была вица, т.е. берёзовый пруток, у потолка под матницей. А мать нас очень жалела; если кто провинится, то она говорила: «Отец вам опять даст». Не дай Бог, если что-нибудь заметит отец чужое, то получишь дранину. Я раз принёс домой с другой улицы, где мы всегда играли, от тарелки щебёнок со цветочком. Мать увидела этот обломочек и говорит: «Где ты взял его?» Я отвечаю: «У Никифора Андреевича под окном». Она мне говорит: «Ты теперь вор, тебя на том свете за это посадят в смолу!» Я как подхватил этот обломок и унёс обратно туда, где взял, и этот случай остался в памяти на всю жизнь. Нас было семеро сыновей, и ни один не был замечен ни в краже, ни в хулиганстве.

Великим постом всегда ходили в церковь на исповедь, сдавал грехи исключительно весь народ, даже дети дошкольного возраста. Уезжаешь утром в церковь (была за 10 вёрст от нас), обедня пройдёт – все исповедники идут обедать к попам, дьякону. Они кормят только постной пищей: кисель, картошница, щи постные, чай, и у них все ночуют, а вечером все собираются опять в церковь, после службы сдаём грехи. Поп задаёт вопросы шёпотом: «Не крали ли, матерщиной не ругался ли, не бил ли кого, не ругал ли мать, отца, слушался ли отца и матери, не бранил ли кого, не обижал ли кого, не видал ли чужого тела?» Я отвечал на все вопросы, как положено по Божьему закону: «Грешен, грешен».

Постом ездил поп собирать с крестьян кто сколько даст. В Петровский – маслом и яйцом, а осенью и в Великий пост – зерном и льном-волокном, шерстью. Поп сидит в санях или телеге, а за ним вторая подвода с продукцией. Его кучер ходит под окном и стучит: «Наделите батюшку!» – и каждый хозяин выносит. Раз мой брательник вышел, овса наложил только на дно лукошка, а лукошко очень большое. Поп очень обрадовался, а потом пообиделся и отцу дал выговор.

Школа

Я пошёл в школу в 9 лет, в 1917 году. Школа была в 10 верстах. Вперёд увезут на лошади, а на выходной идём пешком домой. Пищу нам варила сторожиха в русской печи. У каждого свой чугунок. Печь была большая, кирпичная, топили дровами, натапливалось очень жарко. После уроков сторожиха вынимала чугунки; бывало, ни капли супа – всё высохнет. Учили очень строго. В классе нас было 35-40 учеников. Когда идёт урок – муха пролетит, было слышно, и никто не имел права оглянуться назад.

«Граждане! Голосуйте за Ленина!»

Когда началась революция, в школе сняли все иконы. В деревнях собирались сходки. Выступали ораторы, призывали голосовать за Ленина. Тогда были вывешены лозунги: «Граждане, голосуйте за девятый номер – за Ленина!» Люди волновались: что делается, за кем пойти, кто справедливый? Слух ходил, что Ленин коммунист безбожный, он против батюшки-царя, а Керенский за царя… Скоро в магазинах ничего не стало, даже соли. Стали разбирать кадки, которые были с солью, и их изрубать и вываривать. Стали ездить по деревням отряды солдат по заготовке зерна. Людей молодых взяли на фронт, в том числе и моего брата Алексея. Через год его убили. Некоторые дезертировали, скрывались, не шли защищать советскую власть. Ездили отряды солдат, имали (ловили) дезертиров и отправляли на фронт.

Молодёжь стала вступать в комсомольские ячейки. Вступит сын или дочь в комсомол, придёт домой, снимет иконы и бросит в печку. С родителями пойдут скандалы, дело доходило до драки и до слёз. Церкви стали закрывать и разрушать, а попов отправлять на лесозаготовки. На них смотрели как на зверя. Я был очевидцем: рядом с нами заготовляли лес два попа. Когда они ушли на ночлег в барак, ребята у них отрубили мерки, а когда стали сдавать они лес, оказался брак, и их как вредителей куда-то увезли.

Но жизнь стала направляться. Деньга стала дороже и пошла другая. Налоги платить стали маленькие за землю. Скота держать стали много. Хлеба у всех в достатке. Холщовое стали носить мало (но лапти по-прежнему были в почёте), в магазинах всего стало полно и всё дёшево. На базарах что только надо – всё купишь. Открылись всякой специальности кустари. Бывало, приедешь на базар, он был всегда в среду и в воскресенье, чего только надо: железные хода, кошёвки, сани, всякие корзины, гончарные изделия, из дерева всякой всячины. Продавцы кричат: «У меня возьми!» Угощают папиросой, если ты у него что-нибудь купишь.

Но обстановка в государстве сложилась другая, с 28-го года стало сокращаться снабжение кустарей, стали их обкладывать налогом. Им стало невыгодно, они прекратили свою продукцию. Пошли очереди за товаром в магазинах. Кулаков стали раскулачивать. Организовались коммуны. В коммуны собирали всё кулацкое имущество и скот, а постройки продавали с торгов, а некоторые свозили в коммуны для общественных построек. Некоторые кулаки бежали, бросали всё хозяйство. Некоторых забирали и ссылали в тайгу на лесоразработки. Многие там погибли. Людей загоняли в колхозы. Наш колхоз был самым захудалым. Фермы нет, машин никаких. В 1933 году пришёл трактор один, «Фордзон». Сколько-то попашет, больше того истолчёт всю пашню.

Степан Мышкин в молодости

В 39-м году меня направили на областные курсы учиться на председателя колхоза. Мыслил: «Кончу курсы, уйду в другой». Их кончил с успехом, и меня опять направили работать в свой колхоз, и пришлось работать. Людей нет, одни старики остались. Я помучился год и в 1940 году осенью уехал с семьёй в соседний колхоз. Там купил нежилую избу и весной 1941 года перевёз двор с родины и стал направлять, т.е. складывать, двор и нежилую избу.

С тяжёлым сердцем

22 июня, в воскресенье, я позвал соседей бить печь. У нас их бьют из глины. Забегает к нам председатель в избу и говорит мне: «Степан, кончай работу, война, пойдём на фронт». Успел только сбить печь да дымоход сделать и всё так оставил в разрухе, отправился на фронт.

Семья была пять человек: мы с женой, двое детей: сыну 6 лет, дочке 4 года, мать 70 лет (отец к тому времени помер) плюс долга 150 рублей и хлеба на два месяца. Когда я покупал избу здесь, то занял у соседа деньги. А когда меня забрали на фронт, сосед жене предложил: «Плати долг», и жена вынуждена была продать последнюю корову, уплатить долг, да ещё долгу было хлеба 8 пудов. Вот в каких условиях осталась моя семья. Мне очень было тяжело уезжать; не о себе, а о семье переживал. А жена проработала лето, и ничего не дали на трудодни. Она вынуждена была увезти всю свою выходную одежду и холст в другой район – в Яранск, променять на хлеб. Я уезжал из дома 17 июля 1941 года. Нас из деревни поехало тогда 3 человека, вернулся один я.

Я попал в новую дивизию, которая формировалась в Кирове, – 311-ю стрелковую. Определён был в санитарный транспортный взвод, повозочным. Мы формировались 19 дней, 11 августа приняли присягу и в ночь на 12-е погрузились в товарные вагоны. Когда принял присягу, пошёл на почтамт, отбил телеграмму жене: «Выезжаем на фронт». Она приехала на станцию, а мы уже проехали. Когда проезжал свою станцию, подумал: «Прощай, родина». Ах, как было тяжело! Поезд шёл транзитом, нигде не стоял, кроме как брал воду, и везде с ходу. Ехали по Северной ж/д. Переехали на Октябрьскую ж/д, и нас начали встречать немецкие самолёты и бомбить. Как только заметит машинист самолёт, останавливается. Мы все из вагонов и разбегаемся по лесу. Они бомбят и обстреливают состав. Как улетят, нам гудок и кричат нам: «По вагонам!» И опять поехали. На одном разъезде остановились завтракать. Походная кухня была в вагоне. Только мы успели из неё принести завтрак в вёдрах, стали разливать, самолёты налетели, стали кидать бомбы зажигательные, открыли пулемётный огонь по нам. Много людей погибло. От вагонов остались одни платформы да столбики, а стенки все выбиты. Мы уже стоим на ногах, садиться некуда, были двойные нары, всё воздухом выбросило. На станциях встречают женщины нас, стоят плачут.

«Спасайся кто куда!»

Мы ехали на Старую Русь (Старую Руссу. – Ред.), но нас туда уже не пустили, и мы вернулись под Ленинград – на станцию Бабино. Тут ночью разгрузились – и в лес, а наутро поехали на фронт, на второй день. Днём прилетали самолёты и разбомбили всю станцию и наш порожний состав. Когда ночью переезжали станцию, то всё было сожжено и разбито. Мы приехали на машинах под станцию Чудово. Там побыли мало, только что приняли боевой порядок. Подали команду: «Спасайся кто куда!» И всё бросили, только приняли раненых да выкопали для них траншеи, положили и так оставили их. Была очень большая паника, даже командный состав бежит, срывает с петлиц свои различия: кубики, угольнички, шпалы, кирпичики. А когда поступил приказ Сталина: «Ни шагу назад и всем надеть воинские различия», то взять их было негде, вырезали из консервных банок и цепляли на петлицы.

Когда выкопали эти траншеи, привезли нам раненых, и мы их положили в траншеях, подостлали веток и одеяла, а сверху закрыли одеялом. Мне и сейчас жаль младшего лейтенанта: молодой, белый, энергичный. Его нога была перебита, держалась на коже только. Она болталась во все стороны. Когда стали спускать в траншею, я говорю: «Потерпите, пожалуйста». «Ничего, ничего, надо быть стойким, выносливым», – он говорит. И так его оставили. Когда мы выбежали к тракту Москва – Ленинград, по тракту ехали верхом на лошадях артиллеристы. Они бросили батарею, удирали. Мы бежали почти месяц. Забежим в деревню из леса, а там, в деревне, в ограде собрались женщины с коровами на подводах. Направились убегать от бомбёжки в лес. А самолётов! Один пролетел, прострочил – другой летит. Женщины плачут, говорят нам: «Бросайте оружие, всё равно немец заберёт». Мы бежим лесом и болотом, все в грязи, сырые, а немец на машинах, по дорогам. Куда мы ни повернём, нам попадают навстречу солдаты: «Куда вы, там немец!» Заворачиваемся в другую сторону. Вся медчасть наша разбежалась, не знаем, кто где.

Будни медсанбата

Нам пришлось отступить вплоть до Волхова, да и там мы были всего пару дней. Его опять осадили, и мы, санбат, расположились в деревне Тихорицы. Бои пошли за район Кириши. Мы жили в лесу с лошадями. У нас были выкопаны траншеи, блиндажи, в которых жили, а раненых принимали в школе и по домам. Но жителей по домам не было. Мы раненых брали из ППМ (ППМ – полковой пункт медицинской помощи. – Ред.), с переднего края обороны. Я часто бывал в деревне Тухань – она была на самом переднем крае. Там жила одна старушка в маленькой избушке. Я всегда скрывался у неё. Последний раз я поехал за раненым в Тихорицы, приезжаю опять к той старушке, а у её избы нет переднего угла – попал снаряд и оторвало угол, а старушку убило на печи. Я даже прослезился – она меня всегда кормила горячей свежей картошкой. И ещё дала мне шубный лифок, который я очень долгое время носил под шинелью.

Наш медсанбат переехал в деревню Шалагино, поближе к фронту. Мы день и ночь носили раненых на повозках. Приедешь на линию фронта, положишь раненых – и обратно в санбат. Сдашь – и опять обратно. Даже по 2-3 суток не спали. Осень, дождь насквозь промочит, ночью заморозит, шинель застынет, как бурак, не согнётся. Дрожишь, весь перемёрзнешь, думаешь: «Хоть бы заболеть, отдохнуть, полежать спокойно в тепле». Но нечего делать.

Раз вёз раненых ночью, ничего не видно, не знаю, куда еду. Раненые ругают. Телега с бока на бок качается. Доехал до станицы Андреевка. Дорога была измята тракторами, ухабы. Я вылез из телеги, привязал раненых верёвкой, а сам возле телеги иду. Ночь, ничего не вижу, знаю, что в этой стороне был перевязочный пункт. Приехал, а он уже эвакуировался. Раненые ругают; я присяду на телегу – бьют по спине: «Чего ты нас мучаешь всю ночь?» Я им объясняю, но они выходят из терпения.

К рассвету приехали, и только дали покушать – и обратно, в другой ППМ. И когда была дивизия в бою, то не приходилось спать. Ложился только сколько-то на телеге, когда едешь по дороге и подремлешь. Бывало, сидишь на облучке, качнёт – и упал. Во многих боях участвовал, всё не вспомнишь, в частности, за совхоз «Октябрь», Войбокало, Кириши, Синявино, Андреевка, Погостье. И всё приходилось плутать по переднему краю под обстрелом.

1980 год. Встреча ветеранов 311-й стрелковой дивизии

Тарелка каши

В декабре 1941 года медсанбат был в деревне Горгала. Зима была холодная – 42-45 градусов. Кормили нас очень плохо. Мы были тогда в блокаде, нам давали в сутки один раз хлеба – 300-400 грамм, и один раз пищи варили, клёцки из ржаной муки. Заправляли в суп пожаренный лук в комбижире, и всё. А клёцек попадает в котелке штук 5-6. Утром до света получим это всё удовольствие – и жди до следующего утра. А тогда бои шли сильные, нам приходилось выпрягать коней. Даже врачи не спали ночи, и мы тоже.

Меня раз послали на двух лошадях везти раненых в полевой госпиталь № 737, километров за 12. Мороз был сильный, сидеть в санях – замерзаю, и слезаю, чтобы разогреться. Сил нет идти, дорогу всю замело, ветер. Раненые лежали в ватных мешках. Они всё же терпели, только спрашивали: «Скоро ли?» Я вышел из терпения, остановил лошадей в одной деревушке, зашёл погреться. Хозяйка из печи достаёт картофельные лепёшки. Я ей намекаю, что обессилел, но не прошу. Она сообразила и подала две лепёшечки. Я их скушал как пряник и пальчики облизал, очень, очень поблагодарил. Приехал, сдал раненых и пошёл разыскивать, где кухня. Госпиталь располагался в лесу. Лес был среди поля, от деревни с полкилометра. Квадрат, гектара три, в нём поставлены большие госпитальные палатки, а в конце их стоят бочки, и этими бочками отапливается палатка. Раненые лежат на носилках в два яруса. Кухня была в помещении. Когда зашёл, меня спросили повара – зачем. Я отвечаю: «Нет ли каких-либо остатков пошамать?» Женщина отвернулась, ничего не сказала, а я всё стою у окошечка. Вдруг смотрю, она мне подаёт полную с верхом тарелку рисовой каши, видимо, выскребла из бачков подгорелое. От радости у меня не стало речи. Я эту тарелочку отнёс на окно и полностью рассчитался, ни крошки горелого не оставил. И на всю мою жизнь эта тарелка осталась в памяти.

В конце декабря мы переехали в деревню Бабино. Мы жили в подполье. У нас была бочка для отопления, труба выведена на волю, а над нами в избе были раненые, и каждую ночь эта бочка была заставлена котелками, в которых варилось конское мясо пропавших лошадей. Когда залезет к нам старшина, то все котелки выкидает.

Лошади наши находились в сарае на другой стороне деревни. Когда ходили поить лошадей, с нами ходил старшина, выдавал муку для лошадей по баночке, примерно грамм 500. Когда он её положит в ведро, мы немного зальём водой, размешаем как кашу, а ложка всегда в голенище, и с такой жадностью рассчитаемся с мукой, ведро ополоснёшь и выпоишь лошадям. А кормили лошадей – сдирали с крыш, с бань, с овинов солому, а как не стало этой соломы, ходили в лес, ломали берёзовые прутки, их заваривали в котлах и давали лошадям. И лошади одна за другой от такой кормёжки «уходили», т.е. попадали в наши котелки. Но делалось это всё глубокой ночью.

Я заступил на пост, подошла грузовая машина. Это была машина с подарками к Новому году. Нам дали подарков: кому кисет, кому носовой платок, кому носки, рукавицы, кому по пять калачей, баранки. Я получил пять калачей. Из избы выбежало начальство, и стали выгружать маленькие бочоночки с мёдом, колбасой, молоком сгущённым, курами, мешками с баранками и сушками, ящики с консервами, водки 3 ящика. И всё унесли в эту избу. Через час подошла легковая машина. Из неё вылезли два военных в различиях, я не видел. А как начало светать, машина ушла, а под ней я нашёл, где она стояла, чекушку, т.е. 250 грамм, водки. Я обрадовался, но как с ней расправиться? Решил желудок судьбу этой бутылки. Отдал её старшине Галкину, соседу с родины. Он мне дал за неё полбулки чёрного хлеба, и я был очень доволен.

В тылу врага

После этого меня направили в тыл врага. Нас собрали со всех частей человек сто. Сбор был в лесу. Ночью мороз был 42-45, ночь лунная, облачная, неясная. Пока собирались, все замерзаем. Нам разрешили разжечь костерки, чтобы погреть руки, но их надо кругом обложить снегом на высоту 1 метра. Все уходили от костров. Я очень мёрз. Когда команда подалась вполголоса: «Стройся!», все убежали, а мы вдвоём остались у костра, греем руки и глядим, когда пойдут, а строй рядом, колонна вся построилась. С головной части идёт лейтенант, нам кричит: «Чего не строитесь?» Я сразу в строй, а друг ещё у костра. Подбежал лейтенант к костру, на ходу вынул пистолет и пристрелил моего друга. Подал команду: «Шагом марш!» Мы шли метров 200, лес кончился, начался мелкий березнячок. Команда подалась по цепи: «По-пластунски!» Вперёд лезли метров 200-250, залегли и пролежали почти до утра, а перед утром немец навешал над нами ракет на парашютах и всех нас осветил и открыл по нам шквальный огонь: миномёты, пулемёты. Получился стон, рёв. Огонь шёл ещё точнее и всё усиливался, и нас осталось в живых очень мало. Кто мог раненый вылезти, вылез, а кто не мог, замёрз. Нам подалась команда ползти обратно. Но на ноги встать никак не могли. Когда доползли до леса, обнимешь ёлку руками, хочешь встать, а ноги как без костей, во все стороны гнутся. Мялся, мялся, едва размял.

Долго не ели ничего. Что принесли с собой в тыл врага, отдали больным, раненым, а сами пять суток не брали в рот ничего. Мой товарищ Аверин Михаил мне предложил: «Давай есть убитых, некоторые пробовали – хорошо», я отвечал: «Помру, но не буду». На шестой день мы выбрались. После этого наш медсанбат перекинули под станцию Погостье. Там тогда шли бои сильные за неё, а лошади наши все погибли.

В Бабино медсанбату дали машины-полуторки. Мы с шофёром их обтянули брезентом. На них стали возить раненых с переднего края. Частенько попадали под обстрел миномётов, батарей, снайперов. Ездили без света. Какая ни ночь, фары все заклеены, только одна дырка: 3 см длина, 1 см ширина, и то включалась при необходимости. Бывало, едешь, по бокам снаряды рвутся, только успеваем уезжать.

Когда выбили немцев из Погостья, нас перекинули в лес под деревню Кондуя, там тогда шли бои. Санбат весь был переполнен ранеными, вывозить было невозможно в полевой госпиталь, снег растаял почти весь, все дороги лесные измяты трактором да танком. Везде всё грязь. Тепло, у раненых заводились даже насекомые в ранах, не успевали обрабатывать врачи, и решили раненых нести на носилках в госпиталь. Собрали солдат из других подразделений и понесли на носилках. Одного раненого несём 4 человека, а потом берут другие четыре. Идём возле дороги; где она была, на том месте появилась река грязная, в ней плавали мёртвые бойцы. Мы через них перешагиваем и ждём этого же конца. Так несли раненых 12 километров, по колено в воде и грязи.

В разведке

Позднее меня перевели в полковую разведку. Сначала нас учили, как брать языка ночью. Мы стали ходить в нейтральную зону, т.е. между нашей и их передней линией, разведывать, чем они занимаются. Подлезешь к их обороне, ещё темно утром, – и лежишь весь день, наблюдаешь, что они делают: рубят, пилят, где подъезжает кухня, чем брякают, играют в губную гармошку, собачий лай; в общем, всё-всё до капли записываешь. И когда разведаешь всё, эту запись передаёшь командиру взвода, он несёт в штаб полка, и они рассматривают, что делается на этом участке. Командир полка по политчасти нам всё разъяснял: «Вы наши глаза и уши. Мы только по вашим данным знаем и командуем».

Нас из санбата откомандировали шесть человек за языком. И нас обнаружил немец, открыл по нам шквальный огонь: миномётный, пулемётный, автоматный. Всё слилось, не поймёшь. Появились раненые. Они застонали, огонь по нам стал ещё сильнее и точнее, много погибло и ранено. Друг мой задушевный Трушков Михаил упал, плачет: «Мышкин, нас убьют!» – «Не плачь, Миша, всех не перебьют».

В феврале 1943 года нам дали задачу взять языка. Поужинали и отправились в путь, а меня оставили дневальным на три наши блиндажа. Разведка пошла с боем. Дали взвод автоматчиков, миномётчиков. А у нас в блиндаже были часы-ходики. Я всё наблюдал за ними. Как исполнилось два часа, думаю, что скоро будет и полтретьего. И полтретьего услышал бой. Думаю, вот сейчас решается судьба в жизни моих товарищей. Так и получилось. Когда рассветало, я пошёл на кухню за завтраком, принёс три котелка, а кушать было некому – ни один не вернулся, всех отправили в санбат. После этой задачи я очень опечалился: нет ни одного знакомого человека. Вся дивизия была кировская, а теперь нигде не могу встретить земляка, все уже заменены.

Стали перекидывать на другой участок всем полком. Вскоре после этого пошла наша артподготовка, долго была. И после этого пошло наступление. Я был с ручным пулемётом. За ночь несколько атак отбили. Когда всё кончилось, я едва вылез: ранен, и лес был весь перебит, крест-накрест лежали ёлки. Повстречал командира полка по политчасти. Он меня узнал: «Как дела на передке?» Я ему всё рассказал. Он мне положил руку на плечо и сказал: «Мышкин, война кончится – нас, воинов, родина, партия не забудут. Ты, возможно, отвоевался, а с нами ещё неизвестно что будет». И он мне сказал: «Я представлю тебя к награде, иди как-нибудь, вон близко санчасть, там помогут». Так и получилось, метров 200 прополз, и вот блиндаж медсанчасти. Меня перевязали и ночью отправили в санбат, куда я раньше сам возил раненых. Меня узнали и обработали мои раны. Я там был трое суток и не видел ни одного дня, всё спал беспробудно, так как с переходами с место на место и боями мы целую неделю не ложились спать, только где присядешь, подремлешь. Разбудит санитар: «Мышкин, покушай». Я ем, а глаза уже закрываются, не успеваю покушать…

Войне конец

Позднее перевели меня в выздоравливающий батальон, после него в запасной полк в город Боровичи. Мы стали восстанавливать детсад, потом госбанк, а позднее швейную фабрику. Это были всё дома, повреждённые бомбёжкой. Питались очень плохо. Продукции привозной нам хватало только на три дня, а потом – кто как сможет. Кто стал варить мыло: купит печатку туалетного мыла, разварит, наливает в консервную банку четырёхугольную, а в середине палка или картошка. Из одной печатки (куска) делали четыре. А я занялся ходить по деревням: точил поперечные пилы. Пилу выточу – котелок картошки, и домой прихожу с полным вещевым мешком и сытым.

…Когда поехали из Ораниенбаума домой, меня к поезду товарищ нёс на спине в вагон. Ноги мои совсем не ходили – отказались. Когда приехал на свою станцию, мне не поверилось, что я закончил все свои страшные муки и вернулся живым. Меня встретила жена со слезами. А я не могу шагать.

Два года мои ноги болели. Лечение принимал всякое, но ничего не помогало. Наконец решила жена делать ванны из молодых побегов со всех деревьев, т.е. с 12 деревьев. Ей так посоветовали люди, и она каждое утро бегала в лес и собирала. Всё лето жена со мной возилась. К осени я встал на ноги и начал снова колхозную жизнь.

(Печатается с сокращениями)

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий