Старая тетрадь

Рубрика • Паломничество •

(Окончание публикации. Начало в 19-22 выпусках газеты)

Царь

Палаты бояр Романовых в Костромском Ипатьевском монастыре – это анфилада небольших комнат с низкими потолками. Окна в толстенных стенах узкие, похожи на бойницы. Здесь инокиня Марфа и 16-летний сын ее Михаил впервые за последние месяцы почувствовали себя действительно в безопасности. Михаил сидел у теплой изразцовой печи и глядел в окошко на беззвучно падающий снег, на словно бы шевелящуюся за снежными хлопьями громаду Троицкого собора. Спокойна ли душа его в этом укрытом месте? Ведь самое страшное – быть в плену у неизвестности. Батюшка его, митрополит Филарет, конечно, несравненно более страдает в плену у польского короля Сигизмунда, и в каждый час его могут казнить. Но отец знает свое завтра, он спокоен. «Рады пострадать и помереть за православную христианскую веру», – прислал митрополит оттуда, из Польши, записку, призывая Русь не принимать Сигизмундовой «латынской» власти. И Патриарх Гермоген в Кремле в темницу заточен, но как бы и не в плену, голос его раздается по всей Руси…

Картина Павла Чистякова «Патриарх Ермоген отказывает полякам подписать грамоту» (1860 г.)

Да, пленник ты или свободен, в то смутное время решали не обстоятельства, а сам человек. Узник Филарет через верных людей передавал на Русь важные сведения. Получив одно из таких посланий, другой узник, Ермоген, составил «грамоту» народу русскому с указанием браться за оружие. Голос Патриарха достиг даже зырянских пределов, сохранился устюжский список с той грамоты: «И въ нынѣшном, Господа, 119 году (1611) февраля в 23 день прiехалъ къ намъ на Устюгъ, съ Тотмы, Тотомской посьсищикъ Олешка Добрышинъ, а привезъ съ собою списки съ отписокъ изъ подъ Смоленска, и изъ… (перечисляются русские земли. – Ред.): и мы … послали къ вамъ въ Пермь Великую, чтобы вамъ про то было вѣдомо; а мы съ тѣхъ списковъ списавъ списки, разослали въ Новгородъ Великiй, и на Колмогоры, и на Вагу, и къ Солѣ Вычегоцкой, и на Вычегду, и на Вымь, чтобы намъ всѣм православнымъ христьяномъ единодушно стояти за православную христьянскую вѣру и Московскому государству помогати… И вамъ бы, господа, съ нашiя отписки и се списковъ списки, списавъ, послати на Верхотурье и въ Сибирсме во всѣ городы тотчасъ, не задержавъ, съ своимъ посылщикомъ». Что и было исполнено. Поднялась вся земля Русская!

Стою перед печью, у которой в тревожной неволе коротал вечера юный Михаил Романов. На каждом изразце свой рисунок с забавной надписью древнерусскими буквами. Вот смешной рак с огромными клешнями, идущий к дому: «тако ide моя любовь». А вот нарисован царский скипетр: «i дуракъ на него уповаетъ». Какая была вера в силу царской власти! О чем думал юноша, разглядывая эти картинки? Мог ли он предположить, что совсем скоро, на исходе февраля, он станет Государем всея Руси и на плечи его ляжет тяжесть потяжелей отцовской: вконец разоренная смутным временем страна, не изгнанные пока еще поляки, бесчинства рыскающих повсюду разбойничьих ватаг, повсеместный голод, – великая ответственность перед людьми и еще больший страх Божий.

Оглянувшись (не видит ли смотрительница), прикладываю ладонь к изразцам. Плитки холодные. Из палаты в палату, поскрипывая полом, ходят экскурсанты – здесь сегодня выставка «Последние годы Романовых»… Под стеклом – фотография дома Ипатьева, где была расстреляна Царская Семья. Отметки по арифметике наследника Алексия: «5» – за 12-Х-16 г., «4» – за 17-Х-16 г… Рисунки его цветными карандашами: портрет усатого дядьки-воспитателя в казачьем казакине; медсестры, ухаживающие за ранеными; лопоухий солдат с винтовкой – часовой; крейсер со множеством пушек, стреляющий во все стороны. Фотографии: наследник Алексий в окопе с солдатами, около пушки… Детство его пришлось на лихолетье, мирной России мальчик так и не увидел: война с Германией, революция, арест, конвой, расстрел. А вот необычная грамотка, исписанная арабской вязью, – молитва муфтия закавказских мусульман, преподнесенная Николаю II в день его коронации. В такое (поминая нынешнюю Чечню) трудно поверить. В молитве мусульман говорится: «О Всемогущий, Всещедрый, всех питатель, Всемилостивый, в обилии дающий блага и многочисленные благодеяния, Боже, молимся, просим Тебя, чтобы Ты сохранил Помазанника Твоего над нами во всем величии, Отца Отечества, Царя могущественного и великого Николая Александровича». Видно, никто муфтия об этом не просил, эта молитва иноверца – от чистого сердца.

В палатах бояр Романовых. “Прикладываю ладонь к изразцам. Плитки холодные…”

Между тем Николай II был обычным человеком, если почитать выставленные тут же его письма и дневники. Иным он и не мог быть. Хотя угадывается и то невидимое, та Божья осененность Помазанника, которая, конечно же, отпечаталась на человеке. Даже в почерке – удивительно четком, ясном, открытом – видится простота и величие его призвания. Царю нечего таить: вот он, а вот – Бог. И совсем иной почерк – путанный, беглый – у министров его, живших, пожалуй, более «сложной» жизнью, в хитросплетении личных интересов при дворе. А вот совсем уж не «солидный» для Царского Величества бытовой снимок (из семейного альбома) – на нем Царственные супруги после купания. Даже обыкновенная простыня на плечах Государя смотрится как императорская тога. Впрочем, детали снимка тут же блекнут, а внимание приковывает иное – взгляд того, кто обернут в простыню. Мягкий, ясный, спокойный. Так он смотрел (рассказывали сами расстрельщики-большевики) и перед смертью.

По Волге

Мы опаздываем, до отправления теплохода какой-то час. Хорошо на велосипедах: загорается светофор красным, все стоят, а мы на тротуар – нырк! – и уже по другой улице мчимся. По пути свернули поклониться Феодоровской иконе Божией Матери, которой был благословлен на царствование Михаил Феодорович Романов. Народу в Богоявленско-Анастасьинском монастыре в полдень немного, самое время поговорить с сестрами, но опять недосуг. Передали им стопку «Веры», взяв в обмен местную епархиальную газету. На выходе мой друг задержался, стал переписывать со стены редкую молитву – «От антихриста» (ее печатаем в сегодняшнем номере), я же остановился перед другой надписью: «Чудотворная икона Божией Матери Феодоровская потемнела в 1914 году. После революции икону увезли в Москву в мастерскую И. Грабаря, но реставраторы не смогли ее восстановить – перед ними была совершенно черная доска. Ее отдали священнику Николаю Голаздину, и он в 1919 году привез ее обратно в Кострому. Это был единственный случай, когда Феодоровская икона покидала пределы Костромы». Страшно представить, сколь черен был лик Богородицы в те пять лет войны, революции и русской междоусобицы. Чернее земли.

Феодоровская икона Божией Матери, к которой мы приложились в Богоявленском соборе Богоявленско-Анастасииного монастыря

Удивительно, как в жизни все сходится. Ныне эта святыня, особо почитавшаяся династией Романовых, находится в Анастасьинском монастыре. А ведь боголюбивая Анастасия Романовна, ставшая по пророчеству здешнего старца первой (законной) женой царя Иоанна Грозного, была сестрой бабушки Михаила Романова. От ее отца Романа, прадедушки Михаила, и пошла их фамилия. Царь Иоанн Грозный не оставил наследников, но остались родственники законной царицы Анастасии – и эта родовая связь, соединяющая с династией Рюриковичей, сыграла не последнюю роль при избрании Романовых на царство.

А вот еще факт. Сестры Анастасьинского монастыря совсем недавно возродили вторую обитель, которая также была дорога Романовым. Макарьево-Унженский монастырь. Как только царь Михаил узнал, что митрополит Филарет освобожден из плена (в 1619 г.), он тотчас же отправился туда – к Макарию Унженскому, благодарить за спасение отца. Почему именно на Унжу? Загадка. Отправляемся и мы туда вниз по Волге – в Макарьев. Меня греет и другая мысль: там, в Макарьевском районе, живет мой дядя, там дедовский дом, домик моей крестной с прекрасным вишневым садом. Попируем на славу!

…Гремит музыка, теплоход отчаливает, медленно разворачивает нос по течению. Вдали – в гуще зелени, среди домов – поворачивается гигантский Ленин с вытянутой вперед рукой, словно башенный кран. Как все же безобразит этот идол Кострому! Стоит он на высоком постаменте памятника 300-летию Дома Романовых, которое праздновалось в 1913 году. Памятник тогда не достроили: началась война и Государь посчитал неуместным тратить казну. При Советах, когда страна была еще беднее, на постамент поставили Ленина, денег не пожалели.

От Костромы до Кинешмы – на рейсовом теплоходе 

Последние золотые блестки церковных маковок растворились в синеве, город скрылся за песчаным откосом, а музыка на теплоходе не смолкает.

– Этак мы и будем плыть, с оркестром? – спрашиваю друга.

– Охо-хо, – вдруг ответил какой-то пассажир, стоявший с нами у фальшборта. – А Волга-то стоит.

Действительно, река чиста, ни одного встречного корабля. Редко-редко мы видели груженые баржи, если и попадались суда, то лишь такие, как наш, с музыкой, лайнеры.

– С палубы уходить не хочется, – вздохнул полной грудью Игорь. – Простор, приволье! Так бы и стоял до Кинешмы…

– Раньше так и плавали, в экономическом классе: кто на баке, кто на корме – выбирай по вкусу. На билетах здорово экономили, – заметил наш попутчик и прибавил: – Сосед мой по каюте в холле телевизор включил, а на экране одни полосы. Зона неуверенного приема. Говорю ему: «Вот и хорошо, отдохнем от телевизора, он ведь программирует нас». Тот ответил: «Да». И в ресторан пошел.

Откланявшись, странный пассажир спустился в каюту. Я перешел на бак, откинулся в шезлонге: Волга передо мной! Представил ее лет эдак 40 с лишком назад. Густые черные дымы пароходов на фарватере и маленький огонек, медленно плывущий вдоль берега, – костер на длинном-предлинном плоте. У костра березовый шалаш, а в нем мой отец – босой (сапоги «гармошкой» начищены и спрятаны до первого крупного города), на затылке неизменная кепка-восьмиклинка. В юности не раз он ходил от Макарьева до Москвы с плотами. Буксир тащил цепочку сплоток еле-еле, дни и ночи волжские… Яркое воспоминание жизни: проплывали мимо Кремля, плот ударился о бык моста, состав рассыпался и отец вдруг оказался в воде. Пока он вплавь собирал бревна, на мосту сгрудились зеваки, какая-то москвичка в цветастом, раздутом куполом платье махала рукой и что-то кричала… Отчетливо вижу я начало 50-х. Не жил я там, но почему так дороги эти годы? Старое фото как живое: отец с братьями картинно возлегают на высоком берегу реки, локтями уткнувшись в траву и подперев щеки. Перед ними скатерть «с оленями», на которой одна маленькая чекушка и всякие закуски. Так покойно и свободно расположились, что невольно при взгляде на них осязается, сколь мягок этот волжский бережок. И выплывает мелодия: «Под городом Горьким, где ясные зорьки…»

Другу моему эта песня не нравится: «Советская псевдонародность, пролетарщина». Я соглашаюсь. Да. Но иного не было, и народ продолжал жить, радоваться в новых условиях. Страна была едина, была общая идея. «Нас утро встречает прохладой», – пело по утрам старенькое наше радио, и мать с отцом действительно собирались на работу с бодрым, веселым настроением. Что-то двигало ими и всеми взрослыми. Я был маленьким, но дети ведь тонко чувствуют настроения взрослых. Может быть, поэтому у меня ностальгия по 50-60-м?

А ведь русское «утро» могло быть еще краше. Мы не знаем иной России, без революции, мы не жили в православном Царстве. Но если представить! Тогда бы не абстрактная коммунистическая идея, а реальный человек – помазанник Божий, Государь – единил бы страну; через него, печальника за Россию и личного ответчика перед Богом, всё происходящее в государстве имело бы богоданный смысл. И в 60-е годы, и в 90-е наше «утро» все так бы встречало «прохладой», но это было бы другое утро! Энергия народа выплеснулась бы не на строительство химер, а на другое, истинное. Люди бы ЖИЛИ в первую очередь – в своей семье, в своей стране, на земле, под небом, под Богом – и только потом что-то строили, осуществляли проекты, в глазах Божьих отнюдь не важные и вторичные. Ценилось бы все настоящее, реальное, веками проверенное, то, что незыблемо. Но у нас, как только страна лишилась своего исторического стержня – Государя, помазанника Божьего, – все какие-то мнимости, правдо-подобия… И при Керенском, и при Сталине, и при Брежневе. И сейчас, при либералах, искусственно создается впечатление, будто происходящее осмысленно, что так нужно и иначе быть не может, а на самом деле полная пустота в государственной жизни и утрата смысла.

На Волге Михаил продолжает снимать

Да, царскую Россию мы знаем только по книгам и кинофильмам. Но даже из них можно уразуметь: и «старые русские» – богатые, и бедные были одинаково людьми трезвомыслящими, реалистами, понимавшими цену и толк во всем. Знающие свое место и смысл своего присутствия на земле… Увы, умом я могу представить это, но почувствовать осязаемо, как «утро», которое «встречает прохладой», – нет… Однажды, помню, мелькнуло. Разбирал я в одном музее дореволюционные бумаги, большой объем (1824-1917 гг.), классифицировал, сортировал. Письма, отчеты, циркуляры – твердость и порядок бюрократической буквы. Но постепенно за буквой стал оживать лик человека – несуетливого, вдумчивого, со своими радостями и болями. «Мещанка» такая-то, «поповский сын» такой-то… Что-то необыкновенно достойное в них вдруг увиделось за этим сословным званием, какая-то поразительная их укорененность в бытии.

Считается, что царь держался на пирамиде сословий. А коли нет сейчас
сословных различий, то и царь как бы не у дел. Но это неверно. Не сословия установили царскую власть, а наоборот: только при Государе знатный боярин стал служилым Дворянином, торгаш – Купцом, смерд – Крестьянином, горожанин – Мещанином и т.д. Около Помазанника, обладавшего реальной богоданной властью, и другие люди получали свой реальный статус. Появись Государь в наше время, и многие бы осознали себя «с большой буквы»: рабочий – Ремесленником, педагог -Учителем, кадровый военный – Офицером, даже колхозник стал бы Колхозником, будь на то Высочайшая воля. В смутное время неслучайно же устюжане обращаются к зырянам так неопределенно: «вам бы, господа…» – а как еще обращаться? Государя на Руси нет, все смешалось, и князь Пожарский тоже как бы уже не князь, и мещанин Минин непонятно кто… Только ли для изгнания поляков жаждал народ Государя? А может, и для достоинства своего, чтобы называться с большой буквы?

Что говорить… Ведь есть различие между крещеным человеком и некрещеным? Так и государство – без Государя, помазанника Божия, оно некрещеное.

Такие вот мысли, как Волга-море разливанное, расплескались в моей голове. Но и у Волги есть берега. Теплоход наш, сманеврировав, ткнулся бортом к причалу. Городок Плёс. Часовая стоянка. Все разбрелись по «левитановским местам», и мы тоже вслед, как неприкаянные. На дискотеку наткнулись – на площадке с мигающими фонариками одни дети, лет 10-12, гремит рок-н-ролл. Взобрались на «левитановский» холм. И вправду красиво: садится солнце, стекает расплавленным рубином по веткам деревьев и вдруг, вздувши огнем очертания дальних холмов, гаснет…

К Кинешме мы пристали в полнейшей тьме. Ближайший катер до Юрьевца, откуда можно попасть в приток Унжу, будет только утром. Свели по сходням велосипеды, сели на причале – идти некуда. Сверкающий окнами четырехэтажный дом отвалил от берега,
дунул в гудок и исчез.

Вишневый сад

Устроились мы на деревянных скамьях в пустом неосвещенном речном вокзале.

– Третья ночь в пути, – «объявляет» по вокзалу мой спутник.

– Да, быстро наше паломничество промелькнуло, – отзываюсь я. – Еще в Макарьевский монастырь заедем, а больше святых мест не встретится.

– Велика Русь-матушка, святая земля. Еще ехать и ехать…

– Какой в этом смысл? Это уже не паломничество, – устало спорю.

– Ты ведь сам говорил: около Царя-помазанника все обретают смысл. А мы теперь кто? Его подданные.

Шутит, что ли? «Хотя верно, – решил я про себя, – за три дня мы столько узнали о русских государях…» Знал ли я тогда, что резанет еще по душе, пройдет сквозь сердце, коснется лично меня искомый этот «смысл»? И будет это завтра…

Бросил под голову рюкзак, смежил веки – и замелькали картинки: летящее в глаза серое полотно асфальта, вздымающийся и опадающий под колесами рельеф земли, будто дышит земля, укачивает на своей груди. С высокого-превысокого свода Ипатьевского собора смотрит большими очами неизвестный мне святой – в собольей шапке, красном плаще. Я пытаюсь вспомнить его, но вместо лика вижу круглый иллюминатор, заметно вибрирующий в такт работы корабельных двигателей. «Дум-дум», – бьется сердце теплохода. Просыпаюсь: в здании вокзала мертвая тишина. Значит, это мое сердце стучит?

«Дум-дум-дум…» Я, десятилетний мальчишка, потерялся на огромном корабле. Мы с сестренкой играли в прятки, бегали по крутым лесенкам, катались по перилам с палубы на палубу – кругом все сверкало, солнце в небе, стекла иллюминаторов, надраенные медные поручни, – и вдруг я оказался здесь, в электрической полутьме, в самом чреве корабля. «Дум-дум-дум» – гигантские железные локти, плюхаясь в лохань с маслом, выворачиваясь в суставах, крутят и крутят сверкающий маслянистый вал. Моторист вытирает руки, почему-то не гонит меня, рассказывает как взрослому: судно это старое, называется колесник. На колеснике (еще дореволюционном?), взбивая плицами водяную пыль, мы целую вечность едем в деревню, на Унжу, к тете Наташе.

Маленькая горница, пол выскоблен, печь белее снега. Тетя Наташа – старая дева, жених ее погиб в Первую германскую, она одета во все черное, целая стена у нее в темных ликах, украшенных цветной фольгой… Вот нас с сестренкой она ведет за руки, ведет наверх, на высоченную гору. Встанет, отдышится… Мы в Юрьевце. На холме – церковь. Священник треплет теплой ладонью меня по голове: «А крестного-то привели?»

Год спустя из Юрьевца от этого священника пришло ко мне письмо. «Ответь ему, – сказала мать. – Крестный ведь». Через год пришло еще одно письмо. И снова я постеснялся написать «попу». Хотя добрый, лучистый его взгляд навсегда запечатлелся в душе. Я знал, что он почему-то любит меня – чужого мальчишку. Десять лет назад мне очень понадобился он, крестный. Приехал в Юрьевец, в храме сказали: звали отец Михаил (я так и помнил, что тезки мы), ушел за штат, убыл по неизвестному адресу… В этом городке так и осталось что-то недосказанное мне, навсегда потерянное.
…Наутро мы морщились от ломоты в костях: куда лучше в палатке спать, мягче! Речной вокзал уже гудит голосами. Заводим велосипеды на «Метеор» – и в путь! Волга становится шире, сейчас она круто повернет вправо, сразу на повороте – Юрьевец. А напротив, за Волгой, устье Унжи – там, у самого устья, деревня с домиком моей крестной.

Юрьевец – очень древний городок. Та церковь, на холме, тоже древняя, еще до раскола в ней служил протопоп Аввакум. А напротив церкви, через дорогу (это я совсем недавно узнал), стоит дом Тарковских. Нынче, в октябре, в нем открыли музей знаменитого режиссера. Удивительно: смотрел его фильмы и не догадывался, что он показывает в них мою духовную родину. «Зеркало», где Тарковский рассказывает о своем детстве, сцены из «Андрея Рублева» он снимал здесь. Свой дом Тарковский снимает и во Франции, воссоздав его подобие на экране («Ностальгия»), свой дом из Юрьевца он «переносит» даже в космос («Солярис»). Помню долгий, остановленный кадр из этого фильма: охотники, спускающиеся с холма, а внизу черные точки людей на белом снегу. Картина Брейгеля «Охотники на снегу». Мне эта картина не раз снилась, я сам словно там был, внутри нее. А ведь это – Юрьевец, вид с юрьевецкого холма точно такой же…

Показались холм, колокольня, пристань. Выволакиваем велосипеды – и сразу же ошарашивает весть: катера в Унжу не ходят, уже давно, «Волга стоит», так что «заворачивайте обратно в Кострому». Дальше все было как во сне. Подходит детина, волгарь, говорит: «В Унже стоит плавкран, единственный оставшийся на всю Волгу от Юрьевца до Костромы. Раз в неделю возят туда рабочую смену. Катер со сменой отходит через 10 минут».

Дебаркадер пристани в Юрьевце. Фото Юрия Сенина

…Удаляется Юрьевец, я сижу на баке с «веселыми» крановщиками. Скрылся берег, а другого еще не видать.

– Здесь водохранилище, – пытается развлечь меня пьяный парень с хорошим русским лицом. – А под водою знаешь что? Целые деревни. Когда река мелеет, то кресты церквей видать.

– Кресты вряд ли, – угрюмо отвечаю.- А вот боры были прекрасные, отец в детстве любил бродить здесь с берданкой. Соловьи тут прекрасно пели. Отец мой как выпьет, так начинает свистеть – воспроизводит…

Катер вдруг накренился, обдав брызгами, повернул обратно. В Юрьевец?! Но, сделав круг, лег на прежний курс. В окне рубки виден Игорь, он что-то втолковывает капитану-волгарю. Диалог был такой:

– Сто тысяч… Может, сбавите? Вы же не в Астрахань нас везете, а лишь на другой берег Волги. Сами видите, у нас и денег немного.

– Не хотите, не надо. Я поворачиваю катер – сидите там, в Юрьевце!

– Креста на вас нет…

– На храмах тоже кресты, а задарма не покрестишься, не повенчаешься.

– Воля ваша,- сдался Игорь.

Мой собеседник, кажется, обиделся, но разговор продолжил:

– Ты, я вижу, по религиозной части будешь, вишь, борода какая, и я тоже крещеный, слушай, что со мной было. Я вообще-то водитель-дальнобойщик. Год назад в Молдавии остановился у моста, решил покимарить. Там ребята отдыхают. Я машину запер, выпил с ними, а дальше ничего не помню. В общем, избили они меня до полусмерти и в реку бросили. Без сознания, бревном. Утонул бы, но вдруг вижу над собой Лицо: глаза такие, не передать, и сияние вокруг Него. Тормошит меня, будит. Открыл я глаза – с берега ко мне ветка склонилась, кое-как успел уцепиться… Не помню, как до машины дополз. После этого я крестился…

Высадили нас на дикий берег (причал давно уже отбуксирован отсюда), простились с ребятами душевно. И снова мы крутим педали. Первым делом, въехав в село, направляемся к церкви. Вот колокольня, на ней раньше каланча была. Когда-то мне рассказывал дядя Миша, старший брат отца: «У нас, пацанов, очередь была на колокольню, чтобы дежурить. А меня дьячок, родственник наш, без очереди пускал. Стою я, высматриваю, нет ли где пожара, а из-под ног гул идет, молитвы поют…»

Храм закрыт, обхожу его вокруг, кресты с моей фамилией почти у самой церковной стены – тоже дьячок позаботился. А вот могила крестной… Домик ее отсюда хорошо виден, за оврагом он. Голубенький, аккуратный – девичий. Сейчас в нем дядя
Миша живет, наезжает на лето из Нижнего.

Окна домика заколочены. Иду по соседству, в старый дедовский дом, давно уже проданный. Сосед удивлен: «А вы разве не знаете? Михаил Сергеич-то нонче не был, в реанимации лежал с инфарктом. А недавно из Горького позвонили: ищите покупателя… Наташин-то дом продается, вместе с садом».

…Взял я ключи. Вошел в знакомую с детства горницу. Поклонился до земли иконкам. Иконки-то теперь бумажные, а прежние исчезли. За образами – толстая потертая тетрадь в клеенчатой обложке, письма и всякие листочки с написанными от руки молитвами. И книга: «Poems», Oksford University, 1963; на английском языке. Видно, дядя Миша в доме ее нашел и, посчитав за сакральный предмет (непонятное что-то), также положил в «Наташин уголок»… Все! Некому теперь хранить этот уголок памяти о моей крестной. Придут чужие люди, вынесут кровать, на которой она спала, унесут в чулан ее посуду, снимут старое кривое зеркало…

Сад крестной ломится от гроздьев вишни, яблок и прочих плодов и ягод. Выносим табуретки в сад…

Вечером мой друг читал вслух духовные стихи из клеенчатой тети Наташиной тетради, найденной за образами, а я лежал на полу горницы, слушал.

– Смотри, здесь какой-то листок вставлен, – прерывается Игорь. – Озаглавлен: «Павловой Наталье Арсеньевне. Прощальное слово». Плач по твоей крестной:

«Снарядилась ты, да лебедь белая, все свои дела ты переделала. В путь последний отправляешься, мы навек с тобой все прощаемся! Ты своих родных всех отправила, в страну дальнюю, всех оплакала. Всех родных своих, отца с матерью, трех родных сестер – сестру младшую! Ты лила об них слезы горькие, в ночи темные горе мыкая, одинокая сиротинушка – слова ласкова ты не слышала. Ты несла печаль на своей груди, по чужим горям – как рукой махни, у тебя забот было-побыло! Дети сестрины жили под боком, сиротам росли с чужой мачехой…»

«Это об отце моем с братьями», – вдруг понял я, но не поверилось: плач звучал в ушах и был он не по крестной, не по человеку. А по родной моей, старой, дедовской России:

«…Защищала их долю бедную. Кто же сможет здесь слезу выронить, кто же скажет здесь слово с горестью, на прощание, на последнее? Прости ты нас всех, здесь стоящих, – может, и были когда-нибудь друг на друга в обиде. Прости ради Христа».

Я вышел на воздух. В темноте, в глубине сада, белела забытая нами табуретка. Присел на нее, обхватив голову. Шелестели невидимые листья, в них тоже невидимо, но ощутимо нависла надо мной тяжесть налившихся, спелых яблок – чужого теперь сада. Сада на продажу…

Наверное, так же – горюче и безмолвно – плакали первые люди, лишившись райского сада, лишившись Божьего царства на земле. Сквозь ветви яблонь проступили звезды – я уже давно так сижу… Пора идти.

Конец пути

Мы уже отъехали порядочно от Нежитино (так называлось село, в котором не осталось теперь родственников, ничего, кроме кладбища), когда я вспомнил о забытой вещи. Стремглав примчался обратно: в саду моей крестной уже «орудовало» несколько человек. «Вот баночку крыжовника своей старухе набрал», – застеснялся сосед, в руках его была двухлитровая банка. Прошел в горницу, еще раз поклонился «Наташиному уголку» – и снова верхом, догонять друга. Старую тетрадь-то я забрал с собой, не оставил.

До Макарьева ехали четыре часа, все вдоль Унжи, которая очень напоминает реку Юг в Вологодской области. Здесь уже настоящий север – тайга, ёлки. Исконные владения бояр Романовых: Ануфриево, Писцовые Починки, церкви Георгиевская, Никольская, Спасская… Прибыв на место, напросились ночевать в Макарьевский монастырь, матушка Людмила (питомица Анастасьинской костромской обители) поместила нас в отдельную келью, рядом с солдатами, приехавшими из Костромской в/ч штукатурить Благовещенский храм. Двое из ребят оказались некрещеными. «Как же вы будете работать?!» – удивилась матушка. Крестились тут же, после вечерней службы.

Макарьевский монастырь, на снимке видна колокольня, обрушившаяся в 2001 году

В монастыре еще два храма. В углу пустого собора, где кисло пахнет сохнущими дровами, свалены в кучу медные самовары. Наверное, остатки музейной экспозиции – когда-то занимавший весь монастырь, теперь весь музей расположен в одном из монастырских корпусов. В нем скрипучие полы, чуткая тишина, спутник мой расспрашивает молодую симпатичную сотрудницу музея, сведения заносит в блокнот. Я стою перед старинной фотографией: Макарьевская ярмарка, множество телег, лошадей, море бородатых лиц в картузах и войлочных шапках. Кто-то из них мой прадед – у нас ведь в роду валенки валяли и ни одной ярмарки не пропускали.

Под монастырской стеной – источник преп. Макария Унженского. Над ним – часовенка. До ломоты в зубах пьем святую водицу. Снизу крепость-монастырь похожа на неприступный замок, над башней медный ангел парит, в трубу трубит. Зябко. Флюгер указывает на север, оттуда дует. Взбираемся обратно на холм, взору открывается синяя тайга до горизонта. Отсюда до вятских земель рукой подать, а там и Коми.

В какую все-таки глушь забрались! Но что мы – сам Государь сюда жаловал, да издалека, из самой Москвы. В 1616 году, едва только справившись с запущенными делами государства, и в 1619 году – вместе с матушкой. За 50 километров до обители они вышли из возка и дальше шли пешими, свидетелями чему были игумен Красногорский и местные крестьяне. Отчего такой почет этой затерянной в лесах обители? В благодарность за то, что здесь все время молились об освобождении из польского плена его родителя, митрополита Филарета? Или потому, что игумен Макарьевский подал голос за Романовых на Земском Соборе? Историк Белоруков, местный уроженец, выдвигает еще одно объяснение: судя по монастырской летописи, некто Давид Хвостов прятал здесь от смуты Михаила Романова, когда тому еще пять лет было. Загадочно и удивительно, как все сошлось – будто сама земля Русская вытолкнула из тайных недр своих Государя, мало кому известного тогда юношу. Бывают чудеса в истории. И нам тоже только и уповать на чудо…

Матушки собираются на службу, гудят колокола над таежной ширью. Спешим и мы в храм.

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий