Человек с камерой

или Сокровенное путешествие на Север

Остановленный кадр

С Максимом Гуреевым, кинорежиссёром и писателем, я познакомился заочно ещё в Антониево-Сийском монастыре – по рекомендации игумена Варлаама. Мол, приезжали из Москвы хорошие православные люди, отец и сын Гуреевы, снимали кино. А тут узнал, что Максим Александрович взялся делать фильм и о Спас-Каменном монастыре, что на Кубенском озере, ездил туда в конце февраля на снегоходе. Много лет корреспонденты «Веры» там не были – последний раз, когда был жив ещё Александр Плигин, который на свои средства восстанавливал заброшенную обитель. С тех пор много воды утекло. Как там теперь?

Договорились с Максимом Александровичем встретиться у станции метро «Сокол». Он – коренной москвич, вырос на Соколе, патриот своего района, и было как-то странно, что этот человек изъездил весь Русский Север, чуть ли не прописался там. Выбрав близ метро кафешку поспокойнее, заняли столик, заказали чай. И беседа наша перенесла нас в такие дали, географические и временные, что я скоро забыл, где нахожусь. Впрочем, сначала спросил о его профессии:

Максим Александрович Гуреев

– Вы, получается, как Шукшин, и прозу пишете, и кино снимаете?

– Ну уж, сравнили. Кино у меня документальное. Тут как вышло. После филфака МГУ я два года ходил на литературные курсы Андрея Битова, стал писать. Но с детства у меня хобби – в 1972 году отец дал фотоаппарат «Киев». И вот снимаю.

– Той же самой отцовской камерой? – шучу.

– Почти. Я человек старомодный, цифровые камеры не люблю. Там карты памяти вмещают по три тысячи снимков – нажимай на кнопку, а потом выбери из того, что получится. Какое ж тут искусство? Вот плёнка в 36 кадров, на которую до сих пор снимаю, – это дело. А в идеале нужно иметь плёнку в один кадр. Увидел – и снял.

– Наверное, вы правы, – говорю. – По себе заметил: сделаю кадр, потом и так и эдак ищу ракурсы, нащёлкаю множество вариантов, а потом, глядь, самый первый-то кадр и лучший.

– Это как первое впечатление от встречи, которое часто бывает самым верным. Своим глазам и своему сердцу нужно доверять. И видеть мир в его остановленной реальности. А сейчас-то жизнь клиповая, всё мельтешит перед глазами.

– Но в кино ведь нет остановленного кадра, – сомневаюсь.

– Там есть образ, вокруг которого всё само собой выстраивается.

– И какой образ вы увидели в Спас-Каменном?

– Парашюты над куполами.

– То есть…

– Александр Николаевич Плигин, который восстанавливал монастырь, прежде был десантником и мастером спорта по прыжкам с парашютом. Когда он умер и его похоронили на Каменном острове, рядом с часовней во имя Всех вологодских святых, то продолжателями дела стали супруга и сыновья Иван и Алексей. Ребята не только монастырём занимались, но и, как отец, служили в ВДВ. И вот в память о нём раз в год вместе с парашютистами из вологодского аэроклуба совершают прыжки на остров. И не просто так, а в воздухе, когда ещё парашюты не раскрыты, образуют фигуру в форме креста и так парят над монастырём.

Парашютисты сцепились в крест ровно над Спасом-Каменным.

– Это же опасно! – удивляюсь и вспоминаю, как нам Плигин-старший разрешил взобраться на колокольню, на самый купол, который был тогда в лесах. Даже оттуда остров казался таким маленьким пятачком земли посреди озёрной глади.

– Да, остров маленький, 82 на 160 метров, плотно застроен, к тому же там теперь действующий монастырь – поэтому они прыгают не на сам островок, а на прибрежную песчаную косу. Смысл-то в другом…

– Парашюты над пятачком святой земли – это как души, ищущие твердыню спасения? – попробовал я понять увиденный режиссёром образ.

– Примерно так. Остров спасения. Ведь как там появился Спасо-Преображенский монастырь? Белозерский князь Глеб Василькович на Кубенском озере попал в бурю и спасся, когда его ладью выбросило на этот каменный островок. И по обету в 1260 году он основал обитель.

 

Спас Каменный

 

Спас Каменный

– С кино понятно, – возвращаюсь я к началу разговора, – а в прозе своей вы тоже опираетесь на какие-то «ключевые образы»? Вот, скажем, ваша книга «Повседневная жизнь Соловков. От Обители до СЛОНа» – там какой образ?

– Остров мёртвых.

– Как-то мрачно звучит.

– Вовсе нет! С Соловками такая история была. Документальным кино профессионально я стал заниматься с 96-го года, и в 98-м году петербургский «Пятый канал» заказал мне фильм про святителя Филиппа. Тогда я впервые на Соловки поехал, с тех пор бываю там раз в два года обязательно. Ещё там снимал по заказу канала «Культура». Конечно, не просто съёмками занимался, а много читал про монастырь, набирался личных впечатлений, так что за годы скопился большой материал. И два года назад издательство «Молодая гвардия» предложило написать о монастыре в серию «Повседневная жизнь». В ней выходили книги вроде «Повседневная жизнь Москвы при Брежневе», «Повседневная жизнь Петербурга рубежа XIX–XX веков» и так далее. Это собрание рассказов, забавных таких вещей. Но в Соловецком монастыре какая «повседневная жизнь»? Молитвы и послушания по расписаниям – и так из века в век. Настоящая жизнь там незрима, она духовная. Как о ней напишешь? И я пошёл со стороны истории монастыря – чтобы понять и показать, почему всё это стоит на Соловецком острове.

Соловки. Вознесенский скит

А история такая. В стародавние времена на Соловецких островах никто не жил, хотя там всё для этого приспособлено: есть пресная вода, леса с грибами и ягодами, выпасы для скота. Язычники приплывали сюда лишь только совершать свои обряды и привозили мёртвых. Когда там появились монахи, беломорские поморы удивлялись, что они на этом «острове мёртвых» забыли. Не понимая того, что монахи и есть мертвецы для мира и для них там самое место. Потом, после революции, вновь вернулось язычество, но уже другого рода – стали поклоняться не духам, а идеям и человекобогу. И уже по-своему превратили Соловки в остров мёртвых, образовав там лагерь особого назначения. Причём погибали не только узники СЛОНа, но и всё руководство лагеря было ликвидировано, когда его закрыли.

На презентации книги я рассказывал об этом и мне такой вопрос задали: «Если мы не монахи, не умерли для мира, то зачем нам ездить на этот “остров мёртвых?”» Но за смертью следует жизнь вечная – и там, на острове, можно почувствовать этот рубеж.

– Вы его там чувствуете?

– Не только я, многие об этом говорят. Некоторые вообще не выдерживают. Знаю нескольких москвичей, которые, прибыв на остров, первым же катером оттуда сбегали.

Соловки. Бухта Благополучия

– Вы тоже москвич, – замечаю.

– Я же с Сокола, – Максим Александрович смеётся, – а здесь, в этом районе, было село Всехсвятское, которое в черту Москвы попало лишь в 1917 году. Не знаю почему, но сельский ритм жизни мне больше нравится. Не все же в Москве сумасшедшие и носятся как угорелые. А там, на Соловках, ритм вообще медленный…

– Остановленный кадр.

– Вроде того.

Сквозь редкие облака

Для обслуги кафешки мы с Гуреевым тоже вроде «остановленного кадра» – почти час сидим перед чайничком и ничего больше не заказываем. Как-то не по-московски это, бездеятельно. Но куда нам спешить? Я, заглянув в блокнот, перечисляю названия его книг:

– «Вселенная Тарковские. Арсений и Андрей», «Альберт Эйнштейн. Теория всего», «Булат Окуджава. Просто знать и с этим жить», «Иосиф Бродский. Жить между двумя островами», «Москвадва» – о Пригове, основоположнике московского концептуализма… Максим Александрович, а Эйнштейн-то каким боком?! Такие разные имена. Окуджава и Бродский! Есть у них хоть что-то общее?

– Есть! Хотя Эйнштейн мне попался случайно. Не было заказов на кино, и я пришёл к знакомому в издательство в надежде, что работу подкинут. «Про Эйнштейна книгу сможешь написать?» – спрашивает. «Не могу», – говорю. «Тогда извини». Подумал я пару дней и согласился. Ушёл всей головой, горы литературы, мемуаров прочитал, что-то и сам интуитивно понял. Говорю своим университетским друзьям с мехмата: «Я вот про Эйнштейна книжку написал». Они с юмором: «Бывает… Что ж, дай почитать». И позвонили потом: «Слушай, не ожидали от тебя!»

Что я увидел? Что Эйнштейн своей теорией относительности как бы открыл новую веру. Он не был иудеем или христианином, но стал создателем, грубо говоря, нового устройства головы. Это была попытка примирить атеистическое видение мира, которого тогда придерживалась наука, с религиозными интуициями. Он же был гением и видел во вселенной взаимодействие с Божественными силами. С одной стороны, был постулат безначальной вселенной, в которой материя вечна, – и это не обсуждалось, для учёных тогда это было аксиомой. А с другой – понимание какого-то высшего начала. И вот его теория относительности стала ответом на тотальный атеизм.

– «Всё относительно» – что в этом может быть религиозного?

– Тут такое: относительно чего? Относительно наблюдателя. Наблюдатель, человек становится в центр мира. Он, как демиург, становится вершителем всего. Это я приблизительно описываю, у Эйнштейна всё сложнее. По иронии судьбы этот учёный, по теории которого весь мир должен вращаться вокруг человека, не смог овладеть даже ближайшим своим окружением. Семья его распалась, даже с сыном не мог нормально общаться. Эйнштейн решил посоветоваться с психологом Зигмундом Фрейдом, который, как тогда верили, мог разрешить любые вопросы человеческой души, написал ему письмо. Фрейд ответил, чтобы он приезжал на консультацию не один, а с сыном. И Альберт отказался – не получалось сына-то привезти. Как потом оказалось, у большинства тех, о ком я написал, заканчивалось всё трагически.

Андрей Тарковский, например. В отличие от своего отца, Арсения Александровича, который посещал храм и причащался, Андрей церковным человеком не был. Сомневаюсь, что он вообще в Бога верил. На первом показе «Рублёва» на Мосфильме Арсений Александрович вышел покурить на лестницу и Андрей спросил: «Пап, ну как?» Отец ответил: «Да, Андрей, я от тебя не ожидал, ведь ты совсем не церковный, а сделал очень глубоко». Это я по памяти диалог передаю. Фильм получился христианским, евангельским – и это удивительно. В душе художника как-то переплелись эстетические и духовные искания, была попытка дать ответ «на всё». Но потом был трагический конец. Когда Арсений Александрович узнал, что Андрей решил остаться на Западе, то был потрясён. Говорил ему: ты же русский художник, ты там ничего не снимешь, поработал в Европе и возвращайся. Но было много причин тому, почему он там остался. И отец оказался прав. Андрей Арсеньевич пытался там снимать в стиле Бергмана, итальянского такого, европейского арт-кино, – и получилось блекло, угасла искра. Он уже не смог повторить «Рублёва», «Зеркало», «Сталкера» – духовных, богоискательских своих картин.

Сходна судьба и Бродского, который также умер на чужбине. К Богу он шёл через искусство. Кроме поэзии, языковой стихии, у него ничего не было. В России он оставил несчастную любовь, сына, который и поныне живёт в Петербурге. Оставил родину. Что показательно, живя в США, ни разу не съездил и на свою еврейскую прародину, в Израиль.

– Я встречал такое суждение, что поэзия – это служение Богу через ангельскую красоту, – предполагаю. – К Бродскому это относится?

– Наверное, да. Думаю, внутри он был христианином. Это звучит и в знаменитом его стихотворении «Рождественская звезда», написанном в декабре 1987 года, в котором «младенец родился в пещере, чтоб мир спасти»:

Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,

на лежащего в яслях ребёнка издалека,

из глубины Вселенной, с другого её конца,

звезда смотрела в пещеру.

И это был взгляд Отца.

В разных стихах проглядывается его приближение к Богу, например:

Ночь. Шуршание снегопада.

Мостовую тихо скребёт лопата.

В окне напротив горит лампада.

Я торчу на стальной пружине.

Вижу только лампаду.

Зато икону я не вижу.

Я подхожу к балкону.

Снег на крышу кладёт попону,

и дома стоят, как чужие.

 Жизнь, где тайна

– Хорошо, – продолжаю я «докапываться». – А Булат Окуджава как встаёт в этот ваш ряд? Он же вообще безрелигиозен.

– Абсолютно. Хотя судьба давала ему шанс о чём-то задуматься. Каким-то провидением после окончания литературного факультета Тбилисского института Окуджава попал по распределению в Шамординскую среднюю школу. Работал учителем русского языка и литературы, жил на территории бывшего монастыря вместе с женой и своим братом-школьником. Казалось бы, такое экзистенциальное место! Тем более Шамординский монастырь связан с именем Льва Толстого, не раз приезжавшего сюда навестить свою единственную и любимую родную сестру Марию, которая по благословению старца Амвросия постриглась в монахини. И последний путь Толстого также пролёг через Шамордино – он был здесь за несколько дней до смерти. И вот здесь оказался Булат Окуджава. Больше всего его поразили бытовые неудобства. И со школьным коллективом не сошёлся. Год он мучился, пока его не перевели в другое село, а затем в Калугу.

Однажды в Ленинграде его представили Бродскому, который приехал туда из своей ссылки-поселения в архангельской деревне Норинская. Он не раз нарушал режим, надолго уезжая в Северную столицу, но власти смотрели на это сквозь пальцы. Да и в деревне был не одинок – часто навещали родители, друзья, из-за границы приходили посылки с книгами. Похоже, Бродский не воспринял Окуджаву как поэта, и тот обиделся. Говорил, мол, какая же у него ссылка была, вот у меня в Шамордино настоящая ссылка. Хотя ему-то грех было жаловаться. Тут такой диссонанс. Кто с Богом, у того есть смысл во всём, а кто сам по себе, то у него всюду засады. Нет в кране горячей воды – и уже жизнь не удалась. Один приходит в поэзию Божьим произволением, другой, как Окуджава, поставил себе задачу стать профессиональным поэтом – и стал. Как в арифметике, дважды два четыре. Но при этом жизнь у Булата Шаловича сложилась не менее трагично, чем у Бродского. Уверен в этом.

– Почему? – не понимаю. – Религиозные искания, как вы говорите, его не терзали, как и большинство шестидесятников, он умел ладить с властями, писал про «комиссаров в пыльных шлемах», был сверхпопулярен, под гитару у костров его исполняли… в чём драматизм-то?

– А знаете, у неверующих людей свои проблемы. Если Бога нет, то Его заменяют идеи и различные гуманистические принципы, значимость которых вырастает до небес. И вот они-то разрывали Окуджаву изнутри. С одной стороны, он абсолютно статусный советский писатель, с другой – «дети Арбата», ничем не закончившаяся хрущёвская оттепель, покаяние за ГУЛАГ. Незадолго до своей смерти он сказал страшные слова, которые сейчас стараются не вспоминать. Кто-то посочувствовал, что его папу в 37-м расстреляли, мол, какая несправедливость. Окуджава неожиданно ответил: «И хорошо, что расстреляли. Если бы не расстреляли, то на его руках была бы кровь». Ведь папа и мама Булата Шаловича были из большевистской номенклатуры, дружили с Берией, Орджоникидзе, Кировым.

– Так, кто у нас остался… – заглядываю я в блокнот. – Дмитрий Александрович Пригов, о котором вы написали книгу «Москвадва».

– Абсолютная противоположность Окуджаве. Непризнанный властями поэт, художник и скульптор, известный в мире концептуалист-авангардист, который занимался андеграундом с 60-х годов вплоть до смерти в 2007 году. Мне говорил, что он «деятель культуры», не различая жанров. Я с ним однажды делал фильм – ходили по Москве, и он показывал свой город, как его видит. Он и сам по жизни был «москвадва».

– Тоже нецерковный?

– Разумеется. Почему-то на таких мне и везёт. К Богу он шёл, пытаясь вырваться из детерминированного безбожного мира, каким была косная советская действительность. Шёл по-своему. Не так давно на Международных Приговских чтениях, которые проводятся в Петербурге в Пушкинский Доме, о нём так красиво сказали: «Превратив свою жизнь в тотальный художественный проект, он создал уникальный прецедент отношения к реальности как бесконечному потенциалу творческих метаморфоз, обрамляющих и украшающих невыразимую тайну существования». Где тайна – там и духовные искания. О Христе, спустившемся в ад, он так писал:

В аду небесном вкруг Христа

Они сидели кругом плотным.

Тут Зверь вошёл и лаять стал.

И все узнали: Вот он! Вот он!

Христос поднялся, подошёл

И обнял огненного зверя.

Это об апокалиптическом звере. Пригов не был богословом, но душа его всегда оставалась открытой, он верил в светлое.

– Его концептуализм имеет какие-то корни в русской традиции?

– Думаю, да, как ни странно. Это же отстранение жизни, свежее её восприятие, что выражалось и в народном творчестве. Вот вчера я приехал из города Юрьев-Польский Владимирской области. Старинный такой городок. Перед входом в полуразрушенный Михайло-Архангельский монастырь, где служат только в одном храме, стоит карета, в которой продают цветы. Здесь же автобусная остановка в виде грибка. Рядом здание отделения милиции с огромным стендом «Разыскивается», на котором ничего нет, пустой белый стенд. Уже всех нашли или просто бросили искать? И знаете, такое бытийное ощущение… Как-то по-новому, в неожиданном ракурсе увидел всю нашу жизнь.

Почему иностранцам тяжело в нашей провинции? Они не чувствуют нашей концептуальности, нашего внутреннего ощущения жизни.

Небо и земля

– А сейчас что вы пишете? Кто следующий в драматическом ряду богоискателей? – подвожу я к концу нашу беседу.

– Русский лётчик-спортсмен Сергей Уточкин. Делаю книгу о нём в серию «ЖЗЛ», которую выпускает «Молодая гвардия». Как ни странно, он и вправду закончил жизнь очень трагически, при этом его увлечение небом было сродни религии. Представьте начало века, когда взлетели первые аэропланы. Сила моторов, огромное небо, фантастические перспективы впереди и вера в то, что человек всё может. Первые лётчики были сродни античным героям. Как писали историки той поры, «авиационная эйфория в обществе объяснялась и тем, что в аэроплане видели не только воплощение торжества научной мысли и техники, но и новый, мистический символ эпохи и предвестие грядущего улучшения и освобождения человечества».

До того как сесть на самолёт, Уточкин бегал наперегонки с паровым трамваем, пытался обогнать на велосипеде скаковую лошадь – и у него это получалось. А когда первым из русских поднял аэроплан в московское небо, то буквально заболел авиацией, всюду её пропагандировал. Кстати, один из его показательных полётов так повлиял на гомельского гимназиста Павла Сухого, что тот впоследствии стал авиаконструктором – и так родилась знаменитая серия самолётов Сухого, которые сейчас у нас на вооружении. В 1911 году Уточкин был участником знаменитого перелёта из Санкт-Петербурга в Москву. В том же году попал в авиакатастрофу, долго лечился. За это время его жена ушла к фабриканту Анатре, и у лётчика стало развиваться психическое расстройство. Писал письма царю о том, что авиация – это будущее человечества, и, не получая ответа, пытался проникнуть в Зимний дворец на аудиенцию, откуда его гнали. В 1916 году, в неполные сорок лет, он умер в больнице для душевнобольных и был похоронен на Никольском кладбище Александро-Невской лавры.

Книга ещё не готова, вот осмысливаю пока…

* * *

После воздухоплавателя Уточкина, русского Икара, вновь мы вернулись к парашютам над островом спасения – стал расспрашивать я Гуреева о его кинокартине, которая также пока в работе. Спросил между прочим, давно ли он узнал о существовании Спаса-Каменного.

– Так я в тех краях с 89-го года. По окончании филфака предложил я своим друзьям поехать в путешествие по маршрут Вологда – Кириллов – Ферапонтово. Тогда транспорт был дешёвый, и мы захватили ещё Великий Устюг. С той поры и езжу по русским северам.

– С друзьями?

– Нет, один давно живёт в США, а другой – игумен в Троице-Сергиевой лавре. Говорит, что как раз в Устюге его «накрыло». И он пришёл в Церковь. А я всерьёз к вере обратился только в 94-м, когда сын родился. Всё это время ходил в одиночку по нашим местам, каждый год. Старался пешком, забираясь всё дальше – в Никольск, в Архангельскую область. Из Онеги дошёл до Белого моря, на высокий берег, где Пурнема. В деревни заходишь, с людьми говоришь – и приглашают покушать, переночевать, мол, оставайся поживи. И там я как дома. Теперь вот с сыном по Северу езжу. Это даёт силы жить в нашем суматошном мире.

Пока мы говорили, за аквариумным окнищем кафешки стемнело, мегаполис зажёг неоновые огни. В их ядовитом свете улица стала какой-то призрачной. Прощаемся. Может, и столкнёт нас судьба где-нибудь в русском провинциальном городке. Узнать Гуреева будет просто. Человек с кинокамерой.

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий