Старуха

Владимир БОРОВИКОВ

Днём она долго-долго сидит на стуле перед окном с двойной зимней рамой. Серый свет из окна, немигающие глаза, высокий стул красного цвета – согбенная старуха на нём занимает столь несоразмерно мало места, словно она тут совсем ни к чему, случайно… Вошедший человек может окликнуть её, но старуха никак не отзовётся на голос – лицо её неизменно застывшее. Кажется, сейчас она бесконечно растягивает слова-мысли: повернуть голову, посмотреть, кто вошёл… Но не находит конца этим мыслям. Если выйти и оставить дверь открытой, то и тогда не изменится лицо её, оно не вздрогнет, не шелохнётся.

Так сидеть, согнувшись, старуха может часами. Но вот рука её тянется к палке, лежащей меж ног, она упирается ею в пол, сползает со стула и, почти не разгибаясь, так же, как сидела, тащится к кровати. Там ложится, подбирает с пола ноги, натягивает поверх одежды одеяло из синих и зелёных лоскутов-квадратов, ещё больше скрючивается под одеялом и так замирает. Кажется, она набрала как можно больше воздуха в грудь и замерла, боясь дышать, чтобы не сделать лишнего движения.

В эти дни в её душе произошёл надлом. Она перестала бояться одиночества.

Раньше старуха никогда не боялась одиночества. Но, почувствовав с некоторых пор с собой что-то не то («задых берёт», как говорила сама себе), стала бывать на людях чаще. Она верила, что среди людей ничего плохого с ней не произойдёт.

Два дня назад проснулась оттого, что сердце сбилось с ритма, как сбивается с шага человек, когда идёт с тяжкой ношей на плечах.

Тихо встав, вышла на улицу.

Слепой тенью сделала несколько шагов до соседнего дома. Остановилась перед чужим крыльцом.

Долго стояла раздумывая и вдруг ударила палкой что есть силы о крыльцо.

– Эй вы, люди! Отзовитесь! Есть ли кто живой?! – закричала она.

Дом глухой тенью навис над ней. Потом он искривился, словно человек в улыбке. В щели света появилась фигура хозяйки.

– Чего надо? – глухим голосом невыспавшегося человека спросила она. – Что ты людей баламутишь?! Поди спать!

На эти слова ничего ответить было нельзя. Старуха потащилась обратно.

– «Чего надо? Что ты людей баламутишь?!» – прошептала она. – Как будто кнутом по глазам стегнули! Как скотине!

Она оставалась в сером свете улицы одна, долгим взглядом обвела её всю из конца в конец, а потом пошла в свой дом.

Не зажигая свет, села на лавку у окна и положила ладонь на скоблёный стол. Пристально всмотрелась в глубокие, будто проведённые острым ножом, морщины на ладони. Задумалась. Проговорила про себя: «Видно, не зря старики говорили: не ищи правду в селе, а ищи в себе… Никому нет теперь до меня дела! Отжила своё». Потрогала шершавой рукой скамью. «Нет человека, который не побрезговал бы со мной по душам поговорить…»

С того дня она перестала выходить на улицу.

В субботу к старухе приехала дочь из города, что километрах в двадцати. Приехала, чтобы выстирать бельё, убраться в доме. Редкие разговоры между ними коротки и односложны. Они давно привыкли друг к другу, и ни одна не видела изменений в другой.

Вдвоём они моются в бане. Лишь там на короткое время между ними появляется то чувство близости, что бывает у матери с ребёнком, когда она моет его в тазу.

В бане дочь раздевается первой. Раздевшись, идёт на цыпочках по холодному влажному полу. Ещё крепкий пол в одном месте подгнил. Нога её соскальзывает под пол, на миг становится на холодную землю. Мурашки пробегают по спине. Она ёжится, вскакивает на полок. «Господи, как хорошо! Господи, как хорошо!» – повторяет она. Сжавшись в комок, согревается.

Старуха в длинной рубахе сидит на низкой скамье возле окна. Из-под рубахи сухими палками торчат её ноги. Большие пальцы с серыми ногтевыми наростами вывернуты и кажутся обломанными сучьями. Разбухшие вены оплели ноги, словно корни дерева. Мыться старухе не хочется. Замереть в тепле – всё её желание.

Для дочери так сидящая мать вдруг сливается с белым светом, растекающимся из окна по тёмным углам низкой бани. Старуха прикрывает глаза, и дочери кажется, что старухи-то тут нет давно, она вытекла вместе со светом в подслеповатое окно.

От этой мысли дочь замирает, мгновенье боится вздохнуть и вдруг кошкой прыгает вниз, ковшом хватает воду в котле и бросает в печь. «Мыться… давай мыться! Чего сидеть-то?!» – кричит она во весь голос. Ковш глухо ударяется о чугунную заслонку печи.

Странно, но приглушённые паром крики достигают старуху. Она встряхивается и начинает стаскивать рубаху.

Без рубахи старуха похожа на голубя, выпавшего из гнезда. Напоминающая ветхую одежду кожа, словно вторая рубаха, наброшена на кости. Под шеей в её грудь втиснут тёмно-коричневый полукруг, перевёрнутый нимб, оттиск тысяч солнц, которые встретила в своей долгой жизни старуха. Этот коричневый полукруг да старинный крест на гайтане – вот и всё её украшение.

Раздетой старухе становится холодно, и она подбирается к печи. Но делает это не так, как человек в силе, а в каком-то странном забытьи, как будто видит себя со стороны и со стороны заставляет тело двигаться. Словно на долгий, бесконечно долгий миг душа её покинула своё тело и робко замерла в белом свете, льющемся из окна бани, поколебалась, сделала неуловимое движение, но потом скользнула обратно.

Чтобы согреться, старуха кладёт руки по локоть в таз. Распускает волосы, медленно мылит мочало.

Для дочери же время встало. Происходящее в полутёмной бане начинает протекать мимо неё, как влажный свет. Ей кажется, что всё это она уже видела сотни раз. Как видела и то, что сейчас подойдёт сзади и станет мыть и обливать тело матери.

После бани они идут домой. Там лежат без движения, свободные и умиротворённые.

Потом пьют чай за скоблёным столом на кухне. Чай пьют из старых чашек с трещинами внутри. Хотя новых чашек – полный комод.

– Как будто новых чашек у тебя нет?! – раздражённо говорит дочь. – Я тебе столько перевозила!

Старуха молчит, сжав губы.

«Всё забыто, – повторяет она про себя. – Забыто!» – и глаза её смотрят в одну точку.

«Неужели это моя мать?» – думает дочь, и взор её так же замирает на одной точке. Она забыла, как испугалась в бане, когда увидела, что старухи там нет давно. «Да, она такая же, как всегда, и такой всегда будет! – думает дочь. – Такой же бесконечной и однообразной будет жизнь…»

Чтобы избавиться от этих мыслей, она говорит себе: «Делать! Надо же что-то делать!» – и начинает угловато-нервно двигаться по дому.

Вечером она выходит на улицу и садится под окно. К ней подсаживаются ещё несколько человек, родившихся здесь когда-то, а теперь городских. Вспоминают жизнь: где и что стояло раньше… откуда брали глину на кирпич, когда строили церковь… что стало со старым кладбищем. Кто-то сказал, что оно похоже на книгу для слепых – едва заметные бугорки остались.

Слышит их голоса и старуха. Укутавшись в тряпьё, нахохлившись, она сидит на своём красном стуле. Думает, что сейчас спросят про неё: «Вот сейчас они заговорят обо мне, теперь самый раз им заговорить и обо мне вспомнить». И от этого ей становится стыдно, и сердце замирает в груди. Но о ней никто ничего не говорит, как будто её нет и не было.

Когда разговор умолкает, все смотрят на побелевшую дорогу. По дороге один за одним проезжают велосипедисты на разных велосипедах. Дети едут за усадьбами, а потом через всю деревню. Словно в один голос их спрашивают:

– Вы чьи это?!

И мальчик отвечает один за всех и тут же уезжает, не слыша ответа.

– А, Нюрины! Ведь правда! – повторяют все.

Так, цепляясь друг за друга, прошли несколько дней. Среди них незаметный праздник с дождём. Когда-то на этот праздник закашивали и пели. Ходили всей деревней, взявшись за руки, чувствуя общее дыхание и тепло, и были как пальцы на одной руке. Теперь тихо.

Лицо старухи висит в заштрихованном дождём окне и кажется привычным для всех.

«Раньше людей было много, – думает старуха, – земли не было… Теперь земли сколько угодно, а людей нет! Куда всё девалось?!»

Вдруг бубенчик зазвенел где-то вдалеке.

Ей привиделась своя свадьба. Лошади с бубенцами шли бойкой, злой рысью, и глаз у правой каурой – она шла с её стороны – был столь неправдоподобно глубок и вырисовывался столь отчётливо, как будто в нём заключён был целый мир.

Погонщик, дальний родственник Спиридоныч, мужик в годах, но сохранивший силу, взметнув над головой кнут, норовил с оттяжкой, что есть силы ударить по лоснящемуся крупу красивой пристяжной, а та, предчувствуя удар, дрожала всем телом, вытягивалась струной, напрягала грудь и изо всех сил шла рысью, неся перед собой неправдоподобно огромный неподвижный глаз, в котором отражалось всё: и поле, и жнивьё, и небо, и роща, и изгиб дороги… «Эй, наддай! Ещё наддай, ещё!» – кричал косматый Спиридоныч, ухватив вожжи в кулак, скинув картуз и привстав в полный рост на передке. «Вот отгуляешь, молодка, своё, и запрягут тебя, и понесётся жизнь, – глаза Спиридоныча дико горели, и он зыркал на неё из тёмных провалов глазниц, из-под косматых бровей. – И оглянуться не успеешь, как пронесётся перед тобой вся жизнь, как моя пронеслась… Эй, родимая, мчись!»

Она увидела отчётливо кнутовище Спиридоныча с вырезанными старинными тайными знаками, с глубоким надрезом посередине и с блестящим железным кольцом, вдетым в рукоять, и сыромятную оплётку кнута…

Потом ей припомнилась покойница-мать, как шли они в церковь, в село Красное, на исповедь и как она боялась идти по дороге в густом ельнике, но мать подбадривала её, и страх понемногу стал проходить, и прошёл вовсе, когда увидела она близко лицо священника, старенького отца Никодима, обращавшегося к ней с каким-то вопросом, увидела и себя глазами священника, и вдруг безмерная радость и счастье охватили всё её существо: какое счастье прийти в этот мир и жить в нём без греха! «Не ведая и не творя греха!» – повторяла она его слова. Как это сладостно и упоительно прожить жизнь без греха, не творя людям зла, а творя только добро и понимая их. И эта детская мечта была с ней всю жизнь.

Потом вдруг увидела, как много лет спустя вытаскивали отца Никодима из церкви и заставляли отречься от веры какие-то приехавшие из города люди с перекошенными от злобы лицами, и ни один из мужиков, стоявших вокруг, – а многих он крестил и исповедывал, – не сказал: «Постойте, что вы делаете?! Нет!» – напротив, кто-то из них, когда расходились, буркнул: «Сила солому ломит… Вот и Бог не помог! Тряси теперь бородой».

Александр Курзанов_Одиночество бабы Анюты

Через месяц лица старухи в окне уже не было. Оно было пусто, словно глаз без зрачка. Старуха лежала на кровати, уткнувшись лицом в угол. Ничего не болело в ней. Ей было тошно.

Красный стул стоял пустой посреди комнаты и теперь без старухи казался странным, словно он привык к ней.

В больницу старуху везти было нельзя. Приехавший врач осмотрел её, не раздевая, сказал глухо, что тело изработано, избито работой, умереть может когда угодно.

– Что, мать? – спросил он, наклоняясь к ней. – Поживёшь ещё?!

Старуха пристально посмотрела ему в глаза и долго ничего не отвечала, словно взглядом старалась измерить глубину вопроса.

– Да нет, – наконец ответила она и покачала головой, – хватит, пожила… Умереть-то нестрашно, страшно другое: что там-то будет? как за свою жизнь ответить?

Она закрыла глаза. И вновь оказалась в том великом бессловесном пространстве, где не было ни слов, ни мыслей, но царила великая ясность и определённость. «Не делать зла, а творить только добро», – повторяла она, и свет разгорался сильней… Этот свет она знала ещё в детстве, и он совсем не пугал её… Он был с ней всегда, присутствовал в течение всей её жизни, только иногда закрывался завесой повседневных дел и забот… Она лежала тихо и умиротворённо. «Есть Свет Божий!» – прошептала она.

Теперь старуха как будто выскользнула из этого мира и смотрела на него со стороны. Лицо её изменилось. Жёсткие складки у рта, следы тяжкой работы и борений души, сгладились, взгляд стал ясным и чуть грустным, как будто она без слов хотела сказать людям: «Что же вы со своей жизнью делаете? Зачем измываетесь над собой и ближними?!»

Дочь спохватилась. Она решила зимовать с матерью. Привезла два воза дров на тракторе и два дня клала поленницу. Дочери почему-то казалось, что чем больше будет поленница, тем дольше проживёт мать.

В работе она не отставала от двух здоровых мужиков, пришедших с дальнего конца деревни: обхватив расколотые поленья, медведем таскала их в поленницу.

Дров натаскали с лишком – помимо длинной поленницы сделали ещё приклад ко двору со стороны сарая.

Приклад сиял. Как сжатое поле. Как риза на иконе.

Издали было видно это сияние. Спокойствие и уверенность внушало оно. Уверенность в силе людей, в незыблемом порядке вещей.

Старуха умерла неожиданно, в октябре, до первого снега. Разгорячённая ходьбой, дочь пришла из леса и увидела, что мать лежит неподвижно, странно вытянувшись. Она бросилась к соседям.

Люди прибежали. Поднесли зеркало к лицу. Старуха не дышала.

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий