Лазарева суббота

Рука дрожит, сильно дрожит, даже трясётся. Но чтоб ни на кого не думали, когда меня обнаружат, надо записать.

Я умираю. Стал выволакивать старое бревно, чтоб сжечь, перенапрягся и упал. В глазах потемнело, голову обволокло. И сколько лежал, не знаю. Когда очнулся, может, от холода, то всего меня колотила дрожь. Я икал и не мог встать. Костёр, на котором сжигал мусор, еле-еле дымился. Пламя могло и ко мне подобраться. Господь пожалел – не доходя до меня, оно загасло. Приполз, именно приполз в свою избушку. Шарил какие-то лекарства, ничего нет. Попил оттаявшей воды из фляги. И сильно замутило. Стало рвать. Все жилы на шее вытягивало.

Темнеет быстро. Спички не нашёл. Но печь всё равно не истопить. Свечек бы побольше зажечь для нагрева воздуха, но спичек нет. Наверное, у костра выронил. Но уже туда не доползти, падаю. Ложусь. Тошнит. Рвать нечем. Лягу одетым. Одеяла ледяные. Сердце останавливается, так что могу и не успеть простудой поболеть.

Если не проснусь, простите меня, родные, простите.

Ночью. Замёрз окончательно. Но в темноте увидел, что огонёк в лампаде живой. Ноги не держат, хватался за спинку кровати, за стол. Еле вспомнил, где свечи. Страшно боялся загасить огонёк. Стал читать «Отче наш» – губы сводит, зубы стучат. «Господи, умираю!» А всегда просил умереть после покаяния, исповеди, причастия. И вот… Господи, умираю. По грехам моим не осуди меня, дай свечку от лампады зажечь. И зажёг! И согрел ею, попеременно держа в руках, левую ладонь и правую. Потом вставил в подсвечник. Дальше – легче. По стенке дошёл до кухонного стола, взял тарелок, в них натыкал свечей, которые зажигал от первой. В избушке посветлело, вскоре показалось, что и потеплело. Воду пить боялся, несвежая. Даст Бог до утра дожить, закипячу.

«В руце Твои, Господи Боже мой, предаю дух мой…» Ложусь.

Нет, сразу встал. Что-то с головой. Умираю. Обносит слабостью. Стоять – ноги не держат, лежать – тошнит, голова падает в тёмное, с искорками, пространство. Сижу. К печке привалился – от неё могильный холод: зиму не топили.

Надо завещание написать. Какое завещание, не смеши людей! Ничего ты не нажил. А если есть какое наследство, на то есть умная жена и хорошие дети.

Вот, оказывается, как умирают… А столько читал о смертях. Так читал же о монахах, молитвенниках! А наш брат, серый народ, умирает простенько. Вот остановится сердце, и всё. Господи, спаси и помилуй!

Попробую сидя дремать. Да, уже опять ночь. Что это? Или ещё первая не прошла, или новая наступила? Сколько же я тут? Сутки или больше? Какое-то безсознание.

Свечи освещают иконы. Очков нет. На память читаю молитвы, какие помню. Рвётся и память. Тысячи раз читал Покаянный канон, а сбиваюсь. Что, моя хвалёная память, захромала?

Очнулся. Утро. А утро ли? Вроде опять темнеет? Значит, опять вечер? Значит, день проспал? Или пять минут дремал? Нет, не пять: все свечи в тарелках догорели до корешка. Одна, толстая, мерцает. Какое-то тупое безразличие. Перечитал написанное. Смешно: завещание хотел писать. Небо как свиток совьётся, земля и всё, что на ней, сгорит, всякое железо сгорит, а ты туда же с клочком бумажки.

А ведь вправду вечер. Хорошо, что свечей много. Но вряд ли они эту холодину поборют. Термометр есть, но нет очков. Может, градусов восемь-десять. Свечка эта толстая спасла, лампада-то погасла. Где масло, не помню. Место мне среди пяти уродивых дев.

Свечи зажёг. Опять всё осветилось. Дров у печки нет, дрова на улице, да и все из-под снега. Не разгорятся. Печка страшно холодная, ещё и от неё леденит.

Деточки милые, ничего я не нажил, только на одно надеюсь, что будете хоть иногда вспоминать. Я вас очень любил, больше жизни любил. Но почему «любил»? Люблю, с любовью к вам умираю.

Сидел и силился вспомнить число и день недели. Какой год – неважно, да и число тоже, а вот что сегодня? Вторник? Среда? Нельзя мне, если доживу, пропустить Лазареву субботу, Вербное воскресенье и начало жизни в Страстной седмице. Но это всё за такими горами, на которые нет сил подняться.

Конечно, надорвался от тяжести. Дурак – он и умирает по-дурацки: нельзя же было после стольких операций хвататься за бревно! Тебе говорили: не больше трёх килограммов. Мало ли что батюшка благословил сжечь этот огромный холм отходов от строительства часовни, дома, говорил же: «Ты потихоньку, сколько успеешь, столько и ладно». Мне же всегда надо больше всех.

Дрожь бьёт. Рука, видно по кривой строке, косым буквам, трясётся. Озяб. Ногам в ботинках холодно. Вчера промочил.

Так сколько же я здесь? Ночь, две? День, два? Три?

Господи, помоги затопить печку. Ну уж это стыдно просить: самому надо. Ну-ка соберись, не будь нюней! А то скажут внукам: ваш дедушка и печку не сумел истопить, умер в холодной избе.

Видимо, сегодня среда всё-таки. Батюшка обещал приехать за мной утром рано в субботу.

Но чего считать дни – может, и часов не осталось. Как подпирает слабость! Наша сила в нашей слабости? Так это о женщинах. А вот если бы тут была жена и ради неё надо было согреть избу, то как? Ведь истопил бы. Да, ради любимых нашёл бы силы. Ну и для себя найди! Ты же любимый у Господа.

Сидел, голова падала, с трудом поднимал. Увидел вдруг в красном углу, на полу, бутылку с лампадным маслом. Начнём оживание с лампады.

Зажёг! Вроде и руки не трясутся. Нет, опять вибрируют. В окне на улице день. Всё-таки день. По солнцу понимаю, что идёт к обеду. Да, солнышко. С ним повеселей.

А как бы дойти до моей берёзы, поившей меня раньше! Тут, на полочке, даже сохранился маленький лоточек из нержавейки, который аккуратно вколачивал в ствол. И капало. Днём побыстрее, к вечеру замирало. Да, вот сок земли, выкачанный корнями берёзы, меня бы оживил.

А ведь и хорошо, что ни часов, ни радио, ни связи нет. Зачем? Светлеет окно – скоро утро, просветлело – день. И пошёл день – и идёт, и идёт, не останавливается. Но какие же долгие ночи!

Так хотелось справиться с этой некрасивой грудой мусора, убрать и у домика, и у часовни. Убирать и всё время поглядывать на разливающуюся реку, на этот океан воды. Я на берегу океана. Выброшен умирать.

Не могу понять, лучше мне становится или хуже? Есть совсем не хочу. Да и Великий пост. Но для сил нужно питание. Пожевал кусочек ржаного хлеба. Сухо, слюны нет, не проглотить. Птицам отдам. Они всегда здесь меня ждут. Зимовали. Да и зимой сюда приезжал. На лыжах продирался.

Пульс слабый. То изредка частит, то еле-еле напрягается жилка, пульсирует. Да, прижало. Так мне и надо. Что, братишечка, страшно помирать? Не страшись: всё равно же придётся.

Но дети, дети мои милые, внуки, как же вы без меня? Дети мои, кровные и крёстные! Внуки! Вот ваш дедушка среди весеннего леса один-одинёшенек. Как хотел дожить до того, чтобы видеть вас взрослыми. Видимо, увижу, но уже из другого мира. Если ещё заслужу такой чести. Смею просить: молитесь за меня, обо мне. Боюсь даже не смерти – ответа за грешную жизнь. Грешник «биен будет много». Особенно тот, кто знал, что надо будет ответить не только за дела, даже за каждое слово. Не только бранное, просто праздное. Которое можно было не произносить. А я-то сколько их рассорил! Сколько словесного мусора оставляю. Как бы его сгрести в кучу и сжечь?

Авторучкой пишу – она тоже, как и я, еле живая. Тоже перемёрзла. Над свечкой отогрел. А блокнот ещё совсем толстый, мне его никогда не исписать.

Солнышко рассиялось. Дай мне сил, светило, Богом созданное!

Нет, пока на улицу не осмелюсь. Сижу, валюсь на правый бок, на левый опасаюсь: сразу тяжелеет сердце. Всё-таки потеплело от свечей в моём пристанище. Пальцами ног шевелю. Слушаю себя, везде пусто. Вот оно, великое изречение: в чём только душа держится. Цепляться же ей за что-то надо. Надо что-то съесть. И без воды нельзя. И пить воду из фляги боюсь.

О, и тут батюшка спасает! Оказывается, он привёз и поставил у стола пятилитровую бутыль с водой. Не давал мне тащить. А солнышко её высветило. Прямо на колени перед ней встал, накренил, налил в кружку. Боялся пить: затошнит, но всё хорошо. Попил глоточками. Ещё попил. Желудок благодарно отозвался. То есть я почувствовал, как вода оживляет меня. Да, так. Оживляет. Ну, оживи и дальше, чтобы до берёзы дойти.

Полежу. Плохо, что вода холодная, внутри холодно. Лежи, в могиле ещё холоднее.

Полежал. Думал. Как понять, что вот именно моя душа пришла в этот мир? Господи, за что мне такая милость и благодать? Я ли должен был видеть эти облака, этот весенний широкий разлив, эти сухие, умирающие травы и эти стрелки-иголочки новых зелёных травинок, я ли? Господи, как всегда легко и привольно дышалось под небесами Твоими. И какой краткой оказалась жизнь, как мало успел. Успел только понять: какая у нас коротенькая жизнь! Мгновенная.

И в эти мгновения, составляя опись сотворённого Богом мира, в который Он поместил меня, думал, что надо в неё вставить и залетевшего в домик шмеля, который упрямо таранит воздух в избушке – сердится, значит, на меня: откуда я вдруг взялся в его привычном мире? Или просит выпустить? Ничего, мы с ним подружимся. А как изобразить в словах полёт умирающего в полёте, догорающего сухого листочка? Вчера же удалось немного разжечь костёрик.

Да! Вот где сухие дрова – в костерке. Он загас, но всякие ветки в нём и щепки высохли. Надо за ними. Не истоплю печь – окочурюсь. Уже и кашель налетает. Тяжёлый, сухой. Надрывный. Знаю, под утро будет ещё сильнее мучить.

И вот – первая победа. Сходил, еле-еле дотащился до груды мусора, около которой разжигал костёр, постоял, отдышался. Запах костра, такой родной с детства, тоже воскрешает. Река ещё и ещё размахнулась в размерах, подпирает мой высокий берег, а низкий весь затоплен. Островки деревьев.

Притащил дровишек. Мало. Но начать топку – великое дело. Открыл отдушину, вьюшку. Скомкал сухую газету, поджёг свечкой. Горит, но дым идёт не в трубу – в избу. Ахает из дверцы, сквозит из плиты – прямо дымовая завеса, дышать нечем. Как ты, мой шмель, жив ли? Выполз на крыльцо, дверь оставил открытой. Отдышался, пошагал опять за дровами.

…Сознание опять терял. Всё же ненадолго, так как дрова не успели прогореть. Поставил чайник, насовал в печку дровишек, бывших досок, реек, веток.

Ещё победа – чайник согрелся, заговорил со мной трясущейся крышкой. Чай у меня хороший. Заварил в кружке.

Прошу Ангела Хранителя гнать от меня плохие мысли. Вот, милый ангел, где мы с тобой. Прости, тебе со мной всегда было несладко.

Кашляю до стона. Понимаю, что меня так за грехи треплет. Хоть бы только не умереть. А и умру. Недавно же, перед поездкой, причащался. Слава Богу.

Постоянная судорога мыслей, лица, мелькающие в сознании, вина перед всеми – как это понять? А так и понять, что вина перед всеми, то есть перед Богом.

Господи, Твоя воля, пока живу: лампада горит, иконы со мною, в окне часовня, под обрывом растущая мощь прибывающей воды.

В избе всё теплее, а мне всё холоднее.

Молитва перед едой. Чай дымится в кружке, подсластил. Размочил хлебушек, потихоньку съел немного. Больше пока не буду, пусть приживётся.

Не буду и гадать, какой день, какое число на дворе. Батюшка сказал, что приедет в субботу утром. Может, она завтра и есть. Хотя бы уснуть.

Так мне и надо. Может, от этих страданий грехи изглаживаются? Чего захотел! Какие это страдания, кожу с тебя, что ли, сдирают?

Вспомнил недавнее прошлое, то есть поход за дровами, в нём сочинилась такая фраза: «И упадает закатный луч на прошлогодние травы». И ещё: «Спасение России в пространстве и во времени». Вот какой умный гриппозный писака. Кашляй, выкашливай дурь. Да, ещё же была фраза, когда глядел на лес: «И вдруг, в завершение дня, солнце озаряет окрестность и особенно роскошную берёзу, что любоваться ею можно в любом состоянии». Конечно, очень искусственно. Но уж больно берёза была хороша. А интересно, почему «моя» берёза не рядом с домиком? Не знаю. Их тут много и рядом. Шёл в прошлом году с топориком по берегу, выбирал и всё их жалел. Выбрал. Аккуратно прорубил две канавки уголком книзу, в уголок вколотил лоточек, подставил ведёрко…

Перед дорогой к берёзе полежу. Опять что-то плоховато. Давно молитвы не читал.

Нет, пока день, надо идти за соком. Побреду. Святителю отче Николае, помоги!

Да, сходил. Тихохонько брёл, добрёл. Надрезы мои прошлогодние промокли, на них черным-черно муравьёв. Сок берёзовый, их можно понять. Освежил бороздки, заколотил лоточек, подставил банку. Приду часа через два. Нет, так нельзя, надо: «Если даст Бог дожить, приду через два часа».

Из опыта многолетней жизни знаю, что оживить может только молитва. Но так плохо мне ещё не бывало, и когда-то и молитва не оживит. Читай, брат, читай. За Богом молитва не пропадёт.

Спустил ноги с кровати. Еле-еле душа в теле. Как это точно! Но чем хороша русская изба – она залёживаться не даст. Когда лежать? Надо печку топить, дров запасти. И к берёзе сходить. Ну, крестись на красный угол, молись – и в путь на долгие минуты.

Молодец я – надо же когда-то и себя похвалить: натаскал и дров, и за соком сходил. Там присел у берёзы, прислушался. Всегда любил слушать, как тенькают капли сока в ведро, в кастрюлю. Что такое? Прислушался: не слышу ничего. Знаю, что птицы поют, ветви на ветру шумят, – не слышу. Ударила простуда по ушам. Впечатление ошеломляющее. Возвращался в полной тишине. Ветка под ногой хрустнула – чувствую, а не слышу звука. Что же, и это за грехи.

Похвалил себя – и сразу наказан: упал прямо лицом. Запнулся за ровное место, полетел. Руки вытянул, а они не держат. Ткнулся в землю. Оцарапал нос. Ощутил кровь. Хорош подарок солнечного дня. Умылся, лежу. Зеркала нет – на себя полюбоваться.

Собрался с силами, затопил. Опять дымит. Слёзы от дыма. Но хоть и от него, а хорошо, что слёзы. Прошу же в молитве дать мне «слёзы, память смертную и умиление». Память смертную можно и не просить, она рядом, а слёзы – смыть грехи – прошу.

Погасла опять лампадка. Видимо, масло загустело от морозов, фитиль плохо тянет. Зажёг лампаду. Снял со стены крест. Большой, латунный. Расстегнул рубашку, приложил к груди. Так целительно освежил грудь. Остудил и лоб крестом.

Чистил лук, разрезáл луковицы и вдыхал носом запах. Это очень надо, ибо явился «к числу других затей» насморк. Дышать ртом не могу, губы пересыхают, язык шершавеет.

Покрошил лук и мелко картошку, поставил на плиту рядом с чайником.

Забулькал мой супик. Посолил. Немножко масла растительного добавил. А вдруг пятница?

«На кровати я лежу и гляжу на потолок: таракашка таракашку на шабашку поволок». И лезет же в голову такое. Или вспомнился совсем вроде ни к чему мальчик лет трёх, в Вятке, на улице. Говорит мне: «Папка на шабашке, а мама красавица».

Дышал над кастрюлей паром от картофеля и лука. Потом похлебал немного. Немножко греет изнутри.

Главное желание – больше всего хочется услышать голоса детей и внуков. Пусть ни о чём, только голоса. Милые мои! Уже из школы пришли, уже капризничают: то не хочу, другое не буду. Небось ухватили конфет, суп не хотят. Мне бы ваши супы. Но и свой хорош. Жёнушка, родная, молюсь за всех вас, прошу и вас меня вспомнить. А потом и вспоминать.

Солнце сияет во всё небушко. А выйдешь – ветер, холодина, несёт с реки влажной сыростью. Надо попытаться зажечь костёр для сжигания мусора. Зарядился старыми газетами, спички нашёл – они и не терялись, лежали в печурке, – оделся. Надо бы переобуться. Обмывать будут да увидят немытые ноги. Стыдно.

Поставил в большой кастрюле греть воду. Вода из фляги – из бутыли, батюшкину, берегу.

Итак, ходил к костру. И разжёг его, и потихоньку из груды мусора доставал что помельче и подкладывал. Разгорелось. Вдруг пламя резко и резво пошло по сухой траве, еле-еле успел захлопать его лопатой. Потом еле отдышался и долго окапывал костёр. Иначе может быть беда. Трава сухая, огонь по ней может уйти к лесу. Но эти старания стоили полного безсилия, приступов кашля до изнеможения и тошноты.

Надо за банкой к берёзе. Наберусь сил и побреду. По пути заверну к костру, подброшу, но помельче, чтобы до ночи прогорело.

Да, ещё и этим наказан – глухой. Читал вслух Девяностый псалом, читал, будто ватой обложенный. И глухоту приемлю как милость. Что ещё слышать из звуков мира? Болтовню, враньё политиков? Пошлость артистов? Жаль пения соловьёв, плеска волн, детского смеха, «Херувимской», но всё это в памяти слуха.

У берёзы новость: не один я сладко жить хочу – муравьи полезли пить сок в банке на дармовщинку и в нём утонули. Жалко трудяг. Выплескал их щепочкой на траву на пригорке. Отпил глоток, долго держал во рту, согревал. Проглотил. Очень всё внутри откликается. Это же с детства, это же навсегда.

К ночи кружится голова.

«Господи, на всякий день, на всякий час дня наставь и поддержи меня».

Слабость повалила. Лежал, и вдруг пригрезилось, что меня пришли убивать. «Дайте помолиться. И за вас тоже буду молиться». И молился, и они встали рядом на колени. И мы обнялись. Но у них задание. Вот такой у меня юмор, такая хвантазия.

Топится печь. А треска не слышу. А ведь в первый раз, когда затопил, слышал. Глохну. И принимаю, будто так и надо. Течёт струйка из рукомойника в тишине. А ведь звонко барабанила по металлу раковины.

Ещё новость – ступня правая немеет. И пальцы левой. Хорошее дело, как же ходить?

Перестрадал ночь. Задыхался. Боялся закрыть печку, угара боялся (в скобках: значит, жить хочу). Тепло высвистало в трубу. Встать и среди ночи опять затопить не смог. Да и не мечтал. Какое-то равнодушие, хриплое дыхание, кашель. Пил много слабого тёплого чая, вроде помогает.

Утром разбирал свою сумку. Привёз из Москвы лоскутную скатёрочку. Очень искусна. С блёстками в лоскутках. Утром расстелил. Положил на неё Евангелие и Псалтирь. Красиво. Сколько же ещё будут глаза мои отдыхать? Очки мои, за что покинули меня?

Топил печку, разогрел картофельно-луковый суп, дышал опять над ним. Вроде нос оживает. Чувствую, что и сам оживаю. Это молитвы, и сок берёзовый, и картофельная похлёбка.

Такое счастье – солнце и сегодня.

Постоянная вина перед теми, кто дорог, кто близок.

Встал утром – брюки сползли. Подтянул, а дырок на ремне нет, кончились. «Брюки спали, брюки спали, потихоньку съехали. Все колхозники на тракторе сбирать поехали». Открыто такие частушки пели. И ещё будут нам демократы долдонить о запуганном русском народе. Сами пугались, дело ваше, а русские тут ни при чём. Да, крепко исхудал. Но это очень хорошо, гроб легче нести. Ладно, не искушай судьбу, не шути так. Отец раз так обеднел в командировке, что остались копейки только на короткую телеграмму: «Шлите денег поддержки штанов».

Долго занимался ремнём, делал две новые дырки. Это называется «живот подтянуть», а чего подтягивать – живота-то нет.

И вот, продолжаю репортаж об умирании: слепну. Не вижу, что пишу. Думаю, это от того, что нагляделся на солнце и на пламя костра. Нахватался зайчиков, как говорят о тех, кто глядел на пламя электросварки. Я солнышка нахватался.

Глухой, слепой, больной – как хорошо! Чую, что температурю. А к костру надо. Надо у него дежурить, подкладывать сжигаемый мусор и следить, чтоб огонь не ускочил. Ещё поокапывал вокруг костра. Но опасность и в ветре – подхватит искры, унесёт на сухую траву. О, тогда так полыхнёт!

Хожу, как в мутной воде плаваю. Ноги переставляю. К берёзе пора. Собрать сока побольше, рабочим в церкви радость. И матушке с семейством.

Ходил и заменил одно ведро на другое. Первое принести просто не мог, закрыл его крышкой. Это я заранее сообразил о крышке. Да, а моих муравьишек нет на пригорке – значит, ожили. Обсохли на солнышке, разбежались. И на берёзе их бессчётно.

Капли сока падают на пустое дно ведра. Не слышу. Глухая тетеря. Куда денешься – старик.

Этот день, он же не повторится. Как и жизнь. И зачем в такой день покидать этот мир? Да только кто меня спросит, когда мой срок. Будь готов, и всё.

И вспомнил, что надо обязательно читать 17-ю кафизму. А как? Лежит на столике у икон, сам же привёз, толстенная Псалтирь. Может, разберу буквы, шрифт крупный. Нет, в глазах сумерки.

Лежал. Было состояние какого-то равнодушия. Подумал: разве это плохо – ровная душа?

Повыше сделал подушки – лучше глядеть в окно. Глядел на небо. Облака белые, как стерильная вата. Да, это нормальное сравнение. Медицинская вата, которой собирают кровь с раны. И эти облака, которые кровянятся, будто впитывают на закате кровь с раненой земли. Насыщаются ею и уходят в ночь отстирываться. Думал: надо встать и эту мысль записать, пусть и простенькая. Ведь пропадёт, если не встать и не записать. И подняла меня профессия с постели и усадила за стол. Вроде получше вижу. А вот уши – похлопал в ладоши – в отпуске. Думаю, от того оглох, что сильно сморкался, даже в висках отдавалось. Говорила же мама: не надо сильно сморкаться, оглохнешь. Маму надо слушать.

Честно записываю: если и есть в мире дурак, то он перед вами. Это я. Доказательство? Я вспомнил, что здесь есть канистра бензина. Отлил из неё в глубокую миску, принёс к костру и… выплеснул. Взрыв был такой, что меня сшибло с ног. И как ни был глух, взрыв услышал. Конечно, костру стало повеселей от такой моей гуманитарной помощи. В доме умылся, проморгался, помазался освящённым маслицем. Вижу! Видимо, от потрясения зрение восстанавливается.

Какой-то зверь заскулил за дверью. Услышал! Даже скребётся кто-то. Взял в руки топорик, открываю. Собачка. Милая, да как ты здесь? Заходи, заходи. У тебя поста нет, накормлю.

Рыженькая собачка, такая ласковая. Скулит, у ног трётся. Ах ты, красавица!

Всех зверушек моих внуков вспомнил, всяких котов, кошек и свинок. А ещё раньше хомячков. Черепахи Тортила и Донателла. Кошки Мышка и Муся. Собачки Мартик, Тёмик.

– А тебя стану звать Ласка. Консервы у меня есть рыбные, как открыть?

А в руках-то топорик. Разворотил им крышку, поставил банку на пол. Собачка кинулась к ней.

– Ну, Ласка, мне бы твой аппетит. Не бойся, не выгоню, живи тут. Небось ищут тебя, такую красивую?

Вот что такое живность – сразу стало мне веселее. Если не убежит, то и ночевать будет спокойнее. А с другой стороны, чего бояться? Как говорит батюшка: «Чего нам бояться? Перекрестись и живи!» Ласка ходила со мной. И к берёзе, и к костру, и к часовне. Совсем оживаю.

Нет, убежала Ласка. Отбежала, остановилась, оглянулась, вильнула хвостом и умчалась. И ладно.

Опять, дурачок, наломался, опять хотелось побольше. Опять сердце прижало. Лежал долго. И вспоминал Иерусалим, Вифанию, особенно Лазареву пещеру. Такое мне выпало счастье, и много раз выпадало, что в святых местах бывал один-одинёшенек. И на Голгофе, и у Гроба Господня, и на Фаворе, в Хевроне, Вифлееме, Назарете, на Иордане – везде!

В пещере Лазаря глубоко, тихо. И вот вроде передо мной прошли две или три группы, тоже, конечно, мечтали что-то с собой унести, а этот камешек был ими не замечен, берёгся для меня. Он у меня в Москве. Его хорошо бы со мной в могилу мою положить. Но лучше пусть останется внукам.

Тяжело и прерывисто дышал и, конечно, вспомнил пословицу: перед смертью не надышишься. Её употребляли, например, в том смысле, что за пять минут до экзамена не успеешь к нему приготовиться. А тут всерьёз, экзамен экзаменов.

Напишу для исповеди грехи. Но если кто прочитает, кроме батюшки? Тут беда в том, что приходят, летят в меня, будто камни из прошлого, грехи. Они уже были мною исповеданы, а помнятся. Значит, плохо каялся. Нет, не буду писать. Их за меня бесы сто раз записали, да ещё и своего всего присочинили. Ангел мой, защити!

Долго соображал, ел ли что сегодня. Даже по записям пролистал блокнот. Нет, трапезы в нём не значится. Сок пил, хлебушко жевал. Но изнурение организма, видимо, таково, так глубоко погрузился в болезни, что всплывание или далеко впереди, или… Ладно, не хнычь. Не ты первый дорогу т у д а открываешь, не ты и закроешь. Погружайся в горизонталку на кровать да вспоминай молитву: «Неужели мне одр сей гроб будет?»

Тень от креста легла на часовню, будто кто её выжег на брёвнах. Ветер, такой ветер! Возьмёшься за ручку двери – а её прямо вырывает из рук. Костёр, слава Богу, загас. А то могло бы раздуть. Река вся посерела, прямо шкура первобытных зверей.

Тень от домика дотянулась до лиственниц. Указует на восток, откуда, даст Бог дожить, завтра придёт солнце. Интересно, кто ночью движет тенью? Ей же надо столько пройти, чтоб утром начать указывать на запад. Вопрос для внуков.

Радость! Открыл Псалтырь, а там, как раз на 17-й кафизме, как закладка, мои плосконькие очки. Это такое счастье! Читал и Псалтирь, и имена тех, кого тут поминал о здравии и об упокоении. Надо уже несколько имён из живых переместить в усопших.

Ну, с очками чего не жить!

А ещё событие – луна! Весёленькая, чистенькая. Хорошо ей тут, в вятском небе. Оживаю, оживаю! Надеюсь, что оживаю.

Варил свой фирменный суп: картофель и луковицы. Уже и крупы сыпанул. Тут их много, круп: гречка, пшено, овсянка. Морковь вымыл и мелко покрошил. Как у меня всё изысканно. Ладно, не хвались, бойся. Ведь старик я. Давно бы дотлевать, а живу. И ветер слышу в ветвях берёз.

Прикрыл печку. Осмелюсь пойти искать место, откуда есть связь.

Закат. Красиво. Красиво, а связи нет. Да и батарея садится. Всего-навсего две малюсенькие палочки.

Да, думаю, не одно и не два сердца замирало при понимании невозможности описать Божий мир. Солнце розоватит лес, особенно берёзы. В даль смотрю: леса и леса. Река широченная, подтопила всё заречье.

Уже ходил не по сухой траве, а по зелёным травинкам. Жалко их, надо бы босиком ступать. Цветочки пошли! Голубенькие лепестки и жёлтенькие, как солнышки. Всегда приносил домой такую первую весеннюю радость. Хотел сорвать, нагнулся – голова закружилась.

Река прёт молча и неостановимо. Такая мощь откуда берётся? От таяния снега, из лесов. Не видят этого мои милые деточки.

Ну, не последний же для меня был этот закат?

Ночью было на меня нашествие. Оно началось изнутри. Колотун. Колотило, сотрясало всего. Тело тряслось, сознание отключалось. Видимо, из сострадания, чтобы переждать боль. И страх был, конечно, был. Что ж ты хорохорился, что легко умирать?

Вроде как кто пытал меня. Издевательски, напуская приступы крупной дрожи. Будто током. Всё сильнее прибавляя трясучку. Даже не стеснялся, стонал. Кого стесняться, Господа? Он знает, что я мал, и безсилен, и безпомощен.

Трясло, как будто что из меня вытряхивало. Именно так. Душу вытряхивало. Цеплялась, бедная, за сердце, за разум. Хотя и сердце, и голова под давлением боли сдавались. Уже иногда казалось – всё. Силился заглянуть за темноту.

Молился. Просил и мысленно, и вслух родных и знакомых и за меня молиться, и уверен, что молились. Тем более батюшка, который очень рано встаёт.

Дожил до утра. Еле сел на кровати. Печь тёплая. О ночи непременно хотел записать. Записал плохо, но главное – где бы сейчас был, если б не дожил до утра? Глядел бы со стороны, как входит в домик батюшка, ахает, едет за подмогой, как вытаскивают меня? Как при известии без чувств падает жена? Нет, надо жить.

Лазарь Четверодневный выйдет из пещеры сегодня? Или завтра? Может, он уже вчера вышел? Просто батюшка не смог за мной приехать и решил вывезти меня уже к Пасхе?

Опять трясёт. Опять перележал приступ крупной дрожи.

Это всё мне за мои грехи. И слава Богу, что так карает, легче будет потом.

Дожил до утра, даже не верится. Осмелился встать. Вроде живу. Вроде отпустило. Растирал, массажировал икроножные мышцы. Да какой из меня массажист – пальцы в кулак не сжимаются.

О, она уже тут! Конечно, Ласка. Не она бы – может, и не смог бы дойти до дверей. Но просится, скребётся, надо впустить.

– Что ж ты меня бросала? Была б тут ночью, как бы легче было.

Хвостом крутит, но видно, что не только из-за еды пришла, рада тому, что загривок треплю. Собрал чего-то, приспособил треснутую тарелку со следами воска от свечки. И воск выгрызла. Соскрёб и с остальных. И вообще пора мне в домике прибрать, не умирать же неряхой.

Ну и ночка была! Ещё одну такую, может, не прожить. Господи, спаси и помилуй!

Спасает меня Ангел мой Хранитель. Почему вдруг захотелось выйти на крыльцо? Ангел позвал. Журавли! С юга на север. Где же они, миленькие, отдохнут, где приземлятся? Как же любо-дорого смотреть на них. Летят именно к нам. «Не нужен им берег турецкий и Африка им не нужна», только Россия.

Милые, родные деточки, внуки, жена, братья, сёстры, крестники, батюшка! Мысли о вас спасали меня. Мог умереть, и умер бы, если бы не чувствовал, что нужен ещё на земле. «Я умер бы, одна печаль – тебя оставить в этом мире жаль».

Больше ничего не буду записывать, главное запишу: всё в руках Божиих. Сами мы – «пар приходящий на время и исчезающий».

Пора утренние молитвы читать. Господи, помоги мне родиться в жизнь вечную! Так страшусь, так боюсь, так надеюсь!

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий