Родные мои…

8 апреля исполнится 10 лет памяти Владимира Алексеевича Михайлова, зачинателя трезвеннического движения в современной России. Вместе с директором завода АТИ он был первым строителем известного не только в Санкт-Петербурге, но и в православной России храма в честь иконы Божией Матери «Неупиваемая Чаша», настоятелем которого стал протоиерей Иоанн Миронов. Также благодаря участию Владимира Алексеевича с 1997 года начало вещать «Православное радио Санкт-Петербурга». Однажды мы уже печатали записки В. А. Михайлова («Отец Николай Гурьянов, как я его помню», № 579580, январь 2009 г.), но память о нём живёт не только в словах, но и в делах – православное радио, клубы «Бодрствование» и «Сретение», созданные им, поныне действуют в Северной столице. Живёт память и в его потомках. Сын Владимира Алексеевича из Петербурга переехал в деревню, на родину отца, где восстанавливает храм и откуда уже много лет присылает в нашу газету заметки, подписываясь старинной родовой фамилией, происшедшей от деревенского прозвища Играш («коробейник»). Родовой памяти он и посвятил этот материал.


Андрей Еграшов

Ярослав! Большой привет!
Жизнь свою потрогав с краю,
Я сегодня утверждаю –
В нашей жизни края нет!

(В. А. Михайлов. «Племяннику», 1982 г.)

…Мир дрогнул, зашатался, однако как-то устоял, и я в нём остался жить дальше – уже без отца. Тосковал, скучал… И до сих пор скучаю – слава Богу, что батька успел меня повернуть лицом к провинциальной родне.

«Родня» – слово уже чуть не ругательное. Прежде на деревне звучало как страшный упрёк: «Такой-сякой, с нами не роднится!» – «Ха, не роднится! – и пущай, мы сами себе подберём “круг общения”, какой пожелаем».

Батя в этом смысле действовал просто и решительно. Сжигая драгоценный тогда баланс мобильного телефона, протягивал мне трубку: «На-ка, поговори с племянником!»

Про племянника из разряда «седьмая вода на киселе» я знал только, что он отцовский тёзка, служит в армии… Опять же мне по возрасту не ровня – о чём говорить-то?! Однако в порядке послушания родителю начинаю разговор:

– Здравствуй, Вова!

– Приветствую! – по-армейски бодрый, юный такой голос.

– Ну… как у тебя дела?

– Хорошо! А у тебя… у вас?

– И у меня… Молодец. Ну… давай служи… отдаю трубку отцу? Будете ещё говорить?

С внутренней гримасой возвращаю трубку родителю. И смех и грех…

Теперь-то уже, спустя десятилетие, с моим племяшом – бывалым офицером, дельным мужичком – и доверительно поговорить можем, и свободно помолчать. Жизнь молодая у него, понятное дело, суетная, но всё равно нет-нет да и брякнет-звякнет: «Ты где, в Заручевье?» И сам приедет, съестного припасу навезёт, а главное – с собой в «УАЗ» сажает «свеженаструганных» Сонечку и Ромушку, которым я уже от рождения свой, и потому они охотно едут к дяде Андрею.

Здешняя простенькая жизнь со Христом потихоньку налаживается «из ничего» и «никак», а в списке контактов на мобильнике уже не «полезные связи» башни вавилонской, но безо всяких кавычек нужные мне люди – родные! – хоть фактически по крови родство часто вообще никакое.

На Введение 2006 года я, воротясь из новгородской Софии, впервые сам набрал дядюшку Сашу, жившего в Крестцах: поздравил и с праздником Пресвятой Богородицы, и с днём рождения.

«Надо же, – растроганно подивился уже изрядно прибаливающий дядюшка. – А я как раз утром глаза открыл и думаю: “Вова умер. Всё, некому меня больше поздравить!..”»

С дядюшкой у нас разница десять лет, он – промежуточное звено между мной и отцом. Оказалось, не только по возрасту. С того памятного звонка завязалось наше с ним родство – трогательная, друг о друге заботливая христианская дружба. Я, как отец когда-то, по-свойски и регулярно приезжал в Крестцы, и мы вместе – два пожилых сродника, дядюшка и племянник, – неспешно шествовали на церковную службу по длинной улице провинциального посёлка, перебирая всех наших бабушек, дедушек и события ушедшей эпохи. Виделись мы по договорённости и в Окуловке, куда я приезжал проведать отцовского соратника Юрия Николаевича: вместе ходили к Поклонному кресту, на Святой источник за водичкой, чаёвничали и молились. Сейчас в дневниковых записях нахожу запись тех лет, моего ещё городского периода:

«Вернулся из Окуловки, где провёл субботний вечер с Юрием Николаевичем и моим дядькой Александром Фёдоровым из Крестцов. Записал на диктофон историю дядюшкиной жизни, которую знал до постыдного плохо, точнее, не знал вовсе. Даже не мог перечислить всех его детей.

А ведь хорошо в провинции! Мне иногда становится жаль, что не судил Господь жить и умереть в захолустье! Смиряться местечковой скукой, которая и не скука вовсе при ближайшем рассмотрении. Знать по именам и судьбам всех здешних, закоснелых в своём провинциализме обывателей, которые вовсе и не закоснелые обыватели при добром и заинтересованном к ним отношении. Иметь непобедимое пристрастие к размеренной, упорядоченной жизни, что и не пристрастие вовсе, а природная склонность к благочестивому бытию, подающему твёрдую уверенность в завтрашнем мирном дне.

Бессмысленные протестыпротив непонятно чего, ожидания каких-то “блистательных” перемен, известность в толпе и жажда превосходства, стремление обладать другим человеком – всё это суета сует. Довольно мне удо-вольствия – держать свою волю в узде, в аскезе, посвящённой Творцу. Мне так мало надо на самом деле. Мне так много надо из той великой малости…»

Знать, Господь благосклонно принял тогдашние мои пожелания и таки «судил»: я – здесь, в том самом «захолустье»! Так что ниже уже пойдут записи деревенского периода…

* * *

У нас в марте ещё зима вовсю лютует, но с обеда где-нибудь «за ветром», с южной стороны закрой глаза – и покажется, будто лето. Сосулек с ночи хищные матовые клыки, вкруг обрамлявшие кровлю, уже безобидно переливаются на солнышке: с них поначалу редко капало, но сейчас уже ручейком заструилась прозрачная вода. Эта весенняя радость в детстве целиком помещалась в меня, теперь – нет, лишь слабо, словно мимоходом, трогает душу – в ней будто тоже подморозило, и уже не хочет отпускать.

Да, это возраст – знаю, житейский опыт так себя печально выказывает. А хоть бы лучше и не знать!

Всё же каждую весну вместе с нахлынувшим светом оживаю, расхаживаюсь, расшевеливаюсь – как выздоравливающий больной. Хожу-брожу: тут окорил, здесь постучал, там прикрыл-подкрутил. И кажется, что мелким шагом со мной и дела-делишки движутся.

Но тут обман! Уж как ни долог мартовский день, как ни понавыкли к труду руки, но всё едино – отчаешься, видя, сколько всего надо поспеть! Надо на крышу лезть, надо лес корить, к Пасхе потолок белить, обои надо, наконец, переклеить… У колодца сруб сгнил, изгородь сразу в трёх местах валится, срезки на дрова допилить – надо, надо, надо…

Тут вдруг мобильник зазвонил: смотрю на дисплей – дядька крестецкий.

– Привет, – говорю, – дядюшка! С завтрашней тебя родительской субботой!

– Здорово. И тебя. Ну как дела? – и со своей всегдашней обстоятельной паузой интересуется про моего соседа: – Как Юрий Николаевич?

– Слава Богу! А дедка мой в Питере, в больнице, за братом ухаживает.

– Так и я в больнице, – без восклицательных знаков говорит дядюшка. Шуткует, что ли?

Зато уж я на эмоциях:

– Как?! Случилось что? Или просто профилактика?

– Угу. Профилактика. Перед тем светом. Прихватило, как батьку твоего. Думал, дома пройдёт. А оно и в больнице не хочет.

– Приехать?!

– Зачем? Не надо. Всё нормально. Тебе сейчас одному и так достаётся.

– Чего достаётся! Одному классно! Одному спокойно! – говорю. – Ремонт вот затеял, пока дедки нет.

– Ну и ладно. Нормально всё. В Заручевье не ездил?

– Был два дня. Крест отвёз для купола, и всё. К церкви не подойти, снегу по пояс. Дом протопил и обратно. Здесь тоже надо! Морозы! Дрова! Ремонт! Барсик!

– Вот видишь… – помолчал дядька и просит: – Ты, главное, звони почаще. Меня мои проведывают: ребятишки – Лёнечка был, Ольга; жена три раза на день ходит. Нормально.

Поговорили ещё. Я ему по осени крышу во дворе старым шифером помогал прикрыть, тогда той работой остался недоволен, сейчас осторожно интересуюсь:

– Как? Не течёт?

– Нормально! – говорит. – Спаси Господи, что помог! Ну пока. Звони.

– Пока! – я трубку в нагрудный карман спецовки пристраиваю и думаю: «Неглупые мои хлопоты, да глупые мои настроения! Никуда от меня собственная “моя больница” не убежит, не денется. Спокойнее надо жить, без суеты. Дядька тоже хотел всю работу переделать, а сейчас вишь в больнице и всё-то у него “нормально”!»

И чую – отпустило меня от суеты. Чую – и впрямь всё нормально! Отца вспомнил, в носу пощипало и прошло. Под бурками хрусть-хрусть – ледок. Уж и снова подмораживает! На западе шеренга леса подсветилась красным.

Короче, дело к ночи! Пойду Барсика кормить… Надо скоро уже молитвы читать.

Всё ж таки Великий пост!

* * *

…Сестра, кажется, задремала. Рядом жалким комочком на огромной дядюшкиной кровати угнездился мой «стойкий оловянный солдатик» – Юрий Николаевич, прибывший из Окуловки читать Псалтырь по моему дядюшке.

Сейчас дедка накрепко вырубился, поджавши под себя ноги в стареньких трикушках и в своих умилительных штопаных-перештопаных, не по размеру огромных носках. Я рад, что старичок, наконец, отдохнёт, однако уж и сам изнемог, читая Псалтырь в пятом часу утра.

Тихо, лишь свеча потрескивает да слышится редкий дедкин всхрап. Строгий мертвец во гробе, нимало не похожий на дядюшку, равнодушно внимает: «…Покой, Господи, душу раба Твоего, новопреставленного Александра, и елико в житии сем, яко человек, согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости его и помилуй». В нетопленном деревенском доме зябко, и моя душа, кажется, тоже окоченела от горя, холода и усталости.

Кафизма закончилась. Тут же чутко шевельнулась Ольга – по-девически легко поднялась, приняла у меня из рук Псалтырь и стала произносить ещё непривычные ей слова, немного запинаясь, и от того как-то особенно трогательно. Я в свой черёд завалился к деду и, пока не уснул, сквозь прищуренные веки наблюдал за сестрой: Ольга читала, вплотную приблизясь ко гробу, постепенно она освоилась, церковнославянская речь полилась ровно, распевно… Это уже было не просто чтение, но подлинно молитва, причём молитва не просительная – «прости, помилуй», но торжественно-славословящая, благодарственная!

Я про сон думать забыл: «Надо же! Светская, современная, совсем молодая женщина славит, благодарит Бога – и где?! – подле гроба на самом деле ею нежно любимого родителя, так, казалось бы, внезапно и жестоко у неё отобранного!»

Будто в исступлении, лихорадочным таким полушёпотом Ольга восклицала, отчего-то делая особый упор на последние три слова молитвы: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, СЛАВА ТЕБЕ, БОЖЕ!»

Кафизма кончилась… Я приподнялся на локте, но сестра отрицательно качнула головой и поспешно продолжила: «Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу…» И, лишь прочитав очередную кафизму, обессиленной птицей рухнула на ложе.

Я на втором дыхании взялся за чтение… Мельком глянул на покойника: это снова был мой дядюшка – обычное Сашино лицо, такое, как в жизни. И он… улыбался, честное слово! И в гробе дядюшка лежал уже как-то именно что упокоенно.

Ольга крепко спала в очевидном изнеможении. И я понял: только что она исполнила что-то важное и великое, затратив при этом живую частицу самой себя. И проникся глубоким, неизмеримым почтением к своей двоюродной сестре и вообще к Женщине! – чувствуя собственную мужскую готовность на любую благопотребную жертву.

После отцовских в моей жизни это были уже не сосчитать какие православные похороны, но именно тут я отчётливо увидел и осознал, что на свете есть Нечто, гораздо сильнейшее смерти.

* * *

Отец очень любил Сашу, он ему столько писем написал. Вот как раз одно…

«30 октября 1983 года.

Здравствуй, брат!

Высылаю тебе окончание “Отцовщины”. Не знаю, что получилось из этой моей работы. Интересно ли читать? – черкни пару строк о впечатлениях, только без специальных разборов, пусть ими занимаются литературоведы. Нас же интересует живой стих, насколько он воздействует на человека. Я рад, что ты принял “новое хозяйство”. Это отлично. Хотя тебе, конечно, будет и непросто поперву… Я здорово надеюсь, что у тебя получится.

У меня всё по-старому. Много забот в преддверии праздничных дней. Но время потихоньку идёт. Привет родным. Пиши. Жду. Вова».

В той же кипе отцовых бумаг – общая тетрадка, где среди других его стихов, не всегда удачных, нахожу чёрканное-перечёрканное посвящение жене – моей маме. Посвящение очень личное, но я думаю, что с 1982 года сроки вышли, с наших семейных секретов грифы уже поснимались; и ещё, что всё настоящее просто обязано быть «очень личным», иначе оно не будет интересно, искренно и потому не сможет полезно назидать.

Да уж, папа, десять лет минуло с твоего ухода и тридцать лет после написания этих трёх, сердечной кровью исполненных, четверостиший. Мне бы это стихотворение обрести пораньше, да так, чтобы услышать, чтобы понять. У меня ведь сын взрослый уже… Не зря говорится: «Взрослые детки – взрослые бедки!»

Лучше поздно, чем никогда. Зато уже могу его «пропустить через себя». А ты, отец… ты так многое всё же успел поправить – если и не всё, так ведь и нам нужно чем-то заниматься!

Жене

Перепутанный клубок
Общепринятых «понятий»…
Избежать твоих проклятий
Я тогда никак не мог.

Разве родственную душу
Думал кто из нас найти?
Так на жизненном пути
Оказался мост разрушен.

Недотёпы от любви,
Торопыги наслаждаться,
Дайте ж горю настояться
Ваших внуков на крови…

* * *

Отец, дядюшка… – быстро промелькнули ваши девять и сорок памятных дней, за днями и годы не мешкали, уже десятилетия в очередь выстроились… Уже я старшее поколение, уже и меня подпирает…

Я помню ваши лихие «бойцовские» истории – на войну вы по возрасту не попали и устроили собственную… Всем нам смолоду думалось, что «жизнь только расширяется», что на всех и на всё достанет времени… И всему, действительно, было время своё: время гореть и кипеть, затем более скучное время – обживать завоёванное, укореняться в нём. И в этой же самой жизни нам на самый напоследок отводится главное и воистину счастливое время угомониться, когда вдумчивому осмыслению подлежат все ранешние, прежде неугомонные времена.

Благодарение Богу, родные, что вас мне довелось видеть и запомнить именно такими – угомонившимися. И вас здесь же благодарю, что сам я мало-помалу на вашем нелёгком примере утихомириваюсь.

Вас нет здесь, но жизнь снова и снова сводит с хорошими, родными людьми, к которым искренно привязываешься, любишь их. Забота, постоянная память о них – о людях, а не о вещах! – и есть то самое трудное земное счастье, о котором так много спорят идеалисты всех мастей и чем подлинно жив человек.


← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий