Претерпеть и запомнить: военное детство и остальная жизнь

Юлия РУБЦОВА

С Галиной Александровной Григорьевой я познакомилась много лет назад в нашем храме города Павловска. Она при воскресной школе разучивала с детьми песни, помогала готовиться к праздникам. Когда моя дочка оказалась из-за травмы прикована к постели и я сокрушалась, что полгода она не сможет заниматься музыкой, Галина Александровна предложила: «Давайте я буду приходить к ней и бесплатно заниматься сольфеджио!» И она стала приходить к нам. Беседуя с ней за чашкой чая, я слышала от неё много интересных историй из жизни. И в какой-то момент мне захотелось записать её рассказы. А недавно Галины Александровны не стало… Я нашла эти записи, перечитала – и как будто снова поговорила с ней. Думаю, и другим будет поучителен её рассказ, особенно в наше переломное время, когда открывается, где враги, а где друзья, собратья, готовые поделиться последним.

Галина Александровна Григорьева с супругом. Фотограф Станислав Марченко (журнал «Вода живая», май 2012 г.)

Огненный год

Мама моя жила и работала в Ленинграде. Когда пришёл срок мне родиться, она поехала к своей маме, моей бабушке, в деревню Даймище Гатчинского района, что в 12 км от Сиверской. Родилась я 25 мая 1934 года в 5 часов утра. Роды были очень тяжёлыми, долгими, бабушка всю ночь бегала вокруг больницы – ждала результата. Стояла белая ночь, черёмуха цвела, пел соловей. В такой момент я появилась на свет.

Я помню первый день Великой Отечественной войны. Мне всего 7 лет. Было воскресенье, раннее утро. Деревня – это длинная-длинная улица, по обе её стороны дома. Пустынно. Я вышла на улицу, ждала приезда мамы. И вдруг из одного дома выскакивает женщина и страшно-страшно что-то кричит и плачет. Она забежала в дом наискосок, оттуда выскочила уже вдвоём с другой женщиной, они побежали в третий дом… Я к бабушке, рассказала ей, что началась война. Она, конечно, тоже в ужасе, ведь у неё в финскую сын погиб. Приехала мама. Я запомнила, как она уезжала, потому что расставалась с ней, как оказалось, на четыре года, а бабушка – навсегда… Подъехал такой маленький автобусик, бабушка плачет: «Сердце мне подсказывает, что я тебя больше не увижу…» Мама говорит: «Да что ты! Война только началась, я ещё приеду в следующие выходные». Мама вошла в автобус, встала на заднюю площадку и сквозь запылённое стекло стала махать, улыбаясь и плача. Потом, когда мы встретились после войны, мама говорила, что мысль о том, что у неё есть дочка, помогла ей выжить. И я всю войну верила, что мама моя жива.

Так я осталась с бабушкой. Вдруг нам объявляют, что приближаются немцы и надо рыть окопы. Бабушка была уже старенькой, 70 лет ей. И мы объединились с другой бабушкой, жившей напротив, у которой тоже была внучка – Валя. И вот мы вчетвером, две бабушки и две девчонки, стали на их огороде рыть окоп. Получилась настоящая землянка, со ступеньками, брёвнами на потолке, засыпанными землёй. Мы, девчонки, воспринимали это как игру – новый домик! Натащили с Валькой туда одеял, хохочем, кувыркаемся, а бабушка говорит: «Прекратите сейчас же! Может, нас всех в эту ночь убьют, а вы тут хохочете». Мы притихли. И вот наступила ночь. Мы сидим в окопе. Тишина. Вдруг слышим треск. Дорога рядом, брусчатка. Мы поняли, что это мотоциклы. Они проехали. Некоторое время было опять тихо, потом услышали страшный грохот. Танки. Грохот такой, что земля дрожит. Следом – машины. И машины остановились в нашей деревне. Вышли немцы, слышим немецкую речь, похожую на «гав-гав-гав». Через некоторое время они затихли. Оказывается, зашли в дома и сами себя разместили. А мы сидим в окопе, не спим. Наступило утро. Бабушка пошла за водой. Сидим ждём. Бабушка возвращается и рассказывает, что в доме спят немцы.

Обе комнаты заняли немцы, и мы с бабушкой стали жить на кухне. Сначала всё было вроде ничего. Немцы давали бабушке поручения что-то сварить, ей за это давали хлеб. А потом началось! Сначала отобрали козу. Помню, как бабушка ухватилась за козу и рыдала, мол, не забирайте, у меня ребёнок. Но немец её оттолкнул, бабушка упала, и козу поволокли. Так не стало у нас молока. Потом стали охотиться за курами, всех перебили из пистолетов. Яиц у нас тоже не стало. Бабушка моя была до войны образцовой огородницей, у неё был всегда хороший урожай. Так вот, немцы брали всё, что им нужно. Одни уезжали, приезжали другие, и все кормились, постепенно съели все овощи. Я бегала по другим домам, меня подкармливали, а бабушка стала совсем сдавать от голода. Ещё очень было страшно, когда стали вешать коммунистов и комсомольцев и на казнь под страхом расстрела сгоняли смотреть всех. Бабушка сказала: «Ни за что не пойду!» И мы спрятались в подвале, сидели там и дрожали.

На другой стороне реки Оредеж, напротив нашего Даймища, была деревня Батово с усадьбой Рылеева. Многие из этой деревни ушли в леса, в партизаны. По ночам в свои дома приходили подкормиться партизаны – отцы, братья, сыновья. И то ли кто-то донёс, то ли кого-то поймали, но за это фашисты подожгли всю деревню. Как горело Батово, я тоже помню. А Заречье, что в 20 км от нас, сожгли вместе с жителями. Никого не выпускали из домов, жгли прямо с людьми. Тех, кто выскакивал, расстреливали. После войны мы с мужем ездили туда, там стояли памятники в виде печных труб. На этих трубах установили таблички с фамилиями погибших, так там были и 4-месячные дети, и 90-летние старики. Батово отстроили, но усадьбу Рылеева не восстановили, остались только парк и камень на берегу Оредежа, где сидели когда-то Пушкин с Рылеевым.

Была у меня подружка – Тоня Моисеева. Я была некрасивая, а она – красивая. Я её так полюбила за красоту, что хотелось всегда что-то ей подарить. Каждый раз вытаскивала из коробки какую-нибудь игрушку на ёлку и дарила ей. Тоне это нравилось, и она к нам зачастила, я передарила ей все игрушки. Под Новый год бабушка хватилась – нет ни одной! Бабушка как узнала, поколотила меня веником. Это был Новый 1942-й год.

У Тони отец был в партизанах. Нашлись доносчики из полицаев. И их дом ночью немцы подожгли. Соседи увидели, стали им стучать в окно, мол, вы горите. Тоня с мамой успели выскочить в ночных рубашках. А полицаи их сразу погнали к лесу босиком и приказали под страхом расстрела звать Тониного отца. Они кричали, пока не охрипли, тогда только их отпустили. Конечно, отец был в глубине леса и не мог их услышать. У Тони после этого стали на нервной почве случаться припадки, а ноги болели всю жизнь, потому что она их отморозила.

Моя бабушка всё время работала на огороде, и ей было не до меня, а вот Валина бабушка нам читала сказки, журнал «Мурзилка», чеховскую «Каштанку» – мы очень любили её слушать. Валя была младше меня, озорницей. У них жил рыжий толстый немец. Однажды она мылась – и раз! – в него брызгами. Он рассердился, а она опять брызнула. И он пришёл в бешенство, схватив пистолет. Валя на печку, он за ней. Лицо перекошено. Бабушка встала перед ним, заслонила собой: «Меня убей, она ребёнок!» Он немножко в себя пришёл и отступил. Я стояла в это время и смотрела, оцепеневшая от ужаса.

Весной 42-го бабушка моя ослабела от голода, перестала вставать, лежала на печке. Меня подкармливали соседи, но есть всё равно хотелось. Валина бабушка очень хорошо пекла хлебы, и ей заказывали. Как-то она испекла на заказ хлеб и спрятала его в уголке спальни, накрыв подушками. Мы пришли с Валей с улицы и почувствовали аромат хлеба, нашли его по запаху и решили отломить кусочек, потом ещё кусочек – опомнились, когда уже всё съели. Тут я вспомнила про бабушку и говорю: «Валя, у меня ведь бабушка от голода умирает!» Мы побежали на кухню, Валя нашла несколько холодных картофелин в мундире. Я схватила их – и скорее к бабушке. Было стыдно, что забыла про неё. Залезла к ней на печку: «Бабушка, я тебе картофелин принесла». А она тихо так сказала: «От тебя хлебцем пахнет…» Это были её последние слова, я их на всю жизнь запомнила. И свой стыд…

Бабушку понесли на кладбище. Я шла впереди, несла на полотенце крест, за мной несли крышку гроба. Кто-то из взрослых взял меня за плечо и сказал: «Ой, одни косточки». Бабушку отпели, похоронили. Меня к себе взяла кока. Кока – это моя крёстная и жена маминого брата, который не вернулся с финской войны.

В концлагере

Угоняли нас зимой 1942–43 года. Приехали крытые брезентом машины. Нас собралось много – женщин и детей. Сначала привезли в Гатчину, поместили в огромном сарае и закрыли за замок. На следующий день всех погрузили в вагоны, причём набили столько, что было ни лечь, ни сесть. Когда поезд тронулся, взрослые и дети в голос заплакали-запричитали. Все понимали, что их увозят с родины… Доехали мы до Литвы. Помню, поезд остановился в чистом поле. Нас высадили, мы сидим на своих узлах. Холод, зима, мы голодные, не знаем, чего ждать. Темно. Но вот приехали на волах литовцы, стали выбирать себе работников. Других выбирают, а нас с кокой никто не берёт: Кока худенькая, щуплая и я ребёнок. Почти всех разобрали, остались мы одни. Уже ночь, мороз. Сидим, не знаем, что и делать. И за нами, самыми последними, приехал старый литовец, привёз к себе домой. Изба у него бедная: печка, пол земляной, лавки по стенам, стол и сундук – всё самодельное. Они с женой нам объяснили, что кормить им нас нечем, сами очень бедные, взяли нас из жалости, чтоб мы не замёрзли.

От них мы попали к другим хозяевам. Это была довольно зажиточная семья, у них на хуторе было много скотины, и коку отправили ухаживать за скотиной – там она и жила, в доме почти не появлялась. Хозяин был достаточно жестоким. Однажды он поссорился с женой и ошпарил её кипятком. После этого она ушла к своей матери, а дети остались. Я быстро заговорила по-литовски, так как всё время общалась с детьми. В восьми километрах от нас у других хозяев жила Тоня Моисеева с мамой, которая тоже батрачила. Однажды мы с кокой вырвались к ним помыться. Когда возвращались домой, было уже темно. Вдруг мы заметили, что за нами следуют светящиеся огоньки. Когда сообразили, что это волчьи глаза, ужасу нашему не было предела. Мы в неописуемом страхе неслись домой, а волки сопровождали нас всю дорогу. После этого мы мыться не ходили.

Наступила Пасха 43-го года. Хозяин сказал, что поедем в Паневежис в церковь на службу. Мы страшно обрадовались, и он повёз нас на телеге. Я очень хорошо помню этот, как мне тогда казалось, огромный храм, пронизанный солнечными лучами, с летящими под куполом голубями. Помню праздничную службу. После службы хозяин повёз нас, но не домой, а в концлагерь, который был тут же, в Паневежисе. Оказывается, он задумал от нас избавиться, потому что кока была от него беременна. После войны мы с мужем приезжали в этот город, видели храм, но он был закрыт. Мы попросили сторожа, и нам открыли. Я постояла в полумраке пустого храма, вспомнила всё…

Из концлагеря в Паневежесе нас повезли в другой. Я не знала в какой, но кто-то сказал: «Варшава». Из окошка вагона я видела вокзал, мирных нарядных людей. Нас высадили, загнали в какое-то помещение и велели всем раздеться, потом заперли в комнате с тёплым полом. Сверху полилась какая-то едкая жидкость, которая обжигала кожу. Мы думали, что это крематорий, что сейчас пол разверзнется и мы все упадём в печь. Когда мы оделись, нас заставили построиться в колонну по шесть человек в ряд и быстро погнали. По бокам колонны шли немецкие солдаты с автоматами и овчарками. Мы были слабые, голодные, но нас предупредили, что если кто отстанет – расстрел на месте. Я совсем выбилась из сил, и меня под руки тащила кока с ещё какой-то женщиной. Уже в полной темноте мы вошли в концлагерь. Нас распределили по баракам – там были нары в три этажа с матрацами из кручёной бумаги и соломы. Уставшие, мы завалились спать. Утром я проснулась раньше других, вышла на улицу – и что я увидела? Много серых деревянных бараков, стоящих рядами. Из соседнего барака вышла женщина, она была страшно худая, просто кости, обтянутые кожей. Она что-то стала мне невнятно кричать, я не понимала, чего она хочет. Вдруг она пошатнулась и стала сползать, цепляясь своими страшными костлявыми руками за стенку барака. Я закричала, к ней подошли люди с носилками, положили её и куда-то понесли. Как я поняла потом, её понесли в крематорий – кирпичное здание с высокой трубой. Из неё постоянно валил чёрный дым.

Несколько месяцев мы жили в этом концлагере. Наступило жаркое лето. В какой-то момент кока пропала – наверное, ей пришёл срок родить. О судьбе ребёнка я сейчас могу только догадываться… Каждое утро мы строились на линейку. Кормили нас один раз в день супом из брюквы, ужасным напитком, который называли кофе, и ещё давали кусочек хлеба.

В памяти осталось всё серое-серое вокруг: деревянные серые бараки, серая земля. За тремя рядами колючей проволоки была буйная зелень: трава, деревья, а на территории концлагеря – ни травинки. Сейчас я понимаю, что всё, что вырастало, любая травинка, тут же съедалось. Деревья стояли сухие, потому что кора с них тоже была съедена. И я, подходя к колючей проволоке, с тоской смотрела на тот, «счастливый», мир. Однажды, когда я так стояла и смотрела, с той стороны подошла женщина. Неожиданно она вынула из сумки булочку и перекинула её через ряды проволоки. Я схватила эту белую булочку и побежала в свой барак к коке. Она разделила её детям по маленькому кусочку. А один раз я нашла валявшуюся помидорину. Думаю, кто-то её так же перекинул на территорию концлагеря. Её, как и булочку, разделили между детьми.

Концентрационный лагерь в Австрии. Иллюстративное фото (collections.ushmm.org)

 

Иллюстративное фото (novyefoto.ru)

В один из дней во второй половине лета нас построили на линейку и стали отбирать партию для отправки на работы в Австрию. За столом сидела женщина в военной форме, по бокам стояли солдаты с автоматами и овчарками. Вызывали семьями. Все боялись, что разделят родственников. На моих глазах у женщины отобрали мальчика. Они цеплялись друг за друга, страшно кричали. Тогда женщину поволокли за волосы в одну сторону, а мальчика вытолкали за ворота, где строилась колонна на выезд. Настала очередь наша с кокой. Нас подвели к столу. Меня толкнули, но я устояла на ногах. Слава Богу, нас не разлучили. И опять поезд, вагон, битком набитый людьми, – без еды и питья нас везли неизвестно куда. В один момент вдруг стало совершенно темно, вокруг загрохотало со страшной силой, и мы решили, что наступил конец света. Но через некоторое время поезд выехал на свет. Это был тоннель, о существовании которого я тогда не знала. Поезд остановился, открыли двери вагонов, и мы увидели Альпы во всей красе. Зелёный луг, усыпанный яркими цветами, вдали синеватые горы со снежными вершинами. После серого кошмара концлагеря то, что нас окружало, показалось чем-то неправдоподобным. Нам позволили выйти. Каким это было счастьем: просто лечь на траву, вдохнуть аромат цветов! Но тут случилось ужасное. Шёл встречный поезд. Мальчик, которого разлучили с мамой, кинулся под него, и его на глазах у всех перерезало пополам. Поднялся крик, плач… Его останки собрали, выкопали неглубокую могилу. Нас загнали обратно в вагоны, и поезд поехал дальше.

Привезли нас в очередной концлагерь. Приходили австрийцы, мы строились, и они выбирали себе работников покрепче. Нас с кокой никто не хотел брать: она щуплая маленькая женщина, да ещё со мной, а я вся в язвах. Так проходили дни. Однажды нас в очередной раз вывели, перед строем проходили две очень похожие девушки, одетые в клетчатые платья, – близняшки. Я бросала на них умоляющие взгляды, и наши глаза встретились. Наверное, их тронула эта безмолвная мольба, и они нас взяли. Их семья содержала гостиницу в Зальцбурге. Когда мать этих девушек увидела, кого они привезли, то очень рассердилась. Прислуга из местных страшно нас невзлюбила. Когда кока уходила на работу – а она должна была мыть два длинных коридора и много комнат, – я ей помогала. Однажды хозяйский сын натравил на меня собаку, держа её, беснующуюся, на поводке в нескольких сантиметрах от меня, и наслаждался моим ужасом. Австрийцы часто слушали радиоприёмник, и, видимо, передаваемые новости их не радовали. После этих сводок они ещё более злобно относились к нам.

Язвы мои не проходили, и меня определили в больницу для пленных при монастыре. Там я заболела какой-то болезнью – может быть, это был тиф. Долго была в беспамятстве. После длительного лечения в монастыре привели меня в концлагерь, где снова оказалась кока, проработав в гостинице. Коку и других женщин угоняли на работы в лагерь для военнопленных. Ещё коку забирали на какие-то опыты. Я не знаю точно, что именно с ней делали, но когда я однажды увидела на её теле множество грубо зашитых багровых шрамов, то сердце моё сжалось. Вскоре и у меня стали брать из вены кровь. Ещё помню, что клали меня на стол, руки и ноги привязывали, надевали маску и пускали какой-то газ. Я начинала задыхаться, потом как-то привыкала к этому удушью и засыпала. Что со мной делали – не знаю.

Но во время этих провалов мне снился всегда один и тот же сон. Дело в том, что нам часто говорили, что от Ленинграда камня на камне не осталось. А я ведь знала, что у меня там мама, и я верила, что она жива. Так вот, мне снилась огромная груда камней, которая якобы осталась от Ленинграда, и на этих камнях стоит мама и протягивает ко мне руки.

Встреча с мамой

В нашем бараке жила очень старенькая женщина, звали её Нина Александровна, она была учительницей. На работы её по старости и немощи не гоняли, и она занималась с нами, детьми. Писать мы учились на тоненьких полосках – полях газет – одним-единственным огрызком карандаша, передаваемым друг другу. А читать учились по книжке, на которой был нарисован – страшно вспомнить – добрый дядя Адольф Гитлер среди скаутов, а Сталин карикатурно изображён в виде свиньи. Это был мой первый букварь. Никаких других книг в лагере не было. С Ниной Александровной же мы готовились и к встрече Нового года. Разучивали песню: «Мы белые снежиночки, холодные всегда…» В новогоднюю ночь в наш барак собрались люди из других бараков, начался концерт. Мы, дети, кружились в хороводе и пели песенки. Потом запел мужчина-инвалид. У него был удивительно красивый баритон. Сначала звучали русские песни, затем что-то церковное. Мы слушали затаив дыхание. После мужчины одна девушка, лет шестнадцати, стала читать свои стихи, удивительно трогательные, о том, что мы все так измучились, истосковались по родине, по своим домам. А в конце звучало обращение: «Отцы наши, братья! Когда же вы придёте освободить нас? Мы этого ждём каждый час, каждую минуту!» Когда она закончила, повисла гробовая тишина… Потом в задних рядах кто-то всхлипнул, потом ещё, и вдруг все зарыдали-заголосили, плакали долго-долго и никак не могли успокоиться. Так мы встретили Новый 1945-й год.

Наступил май, а вместе с ним пришла весть о победе! Нас освобождали американцы. Их врач осматривал нас. Когда обнаружились рубцы на теле коки, этот врач что-то возмущённо закричал и стал бить по лицу местного лагерного врача. Потом нам всем велели собраться на площади. Американцы стали предлагать нам остаться в Австрии или отправиться в Америку. Предупреждали нас о том, что на родине нас ожидают репрессии, потому что мы были в плену. Переводчик всё это переводил. Но на каждую фразу все дружно скандировали: «До-мой! До-мой!» Никто не захотел жить на чужбине. И вот нас посадили в открытые американские машины, которые мы украсили молодыми берёзовыми ветками, красными флажками, неизвестно откуда взявшимися, и повезли к советским войскам. Мне врезалась в память встреча с первым русским солдатом. Машина остановилась у пограничного полосатого столба, здесь же стоял солдат в выгоревшей гимнастёрке, белобрысый, со светлыми усами, лицо загорелое, такое русское… Он протянул ко мне руки и первую снял с машины. Потом повылезали женщины и стали обнимать, целовать этого солдата, плакать от счастья. Так произошла эта долгожданная встреча. Нас пересадили на поезд, мы ехали на открытых платформах и всю дорогу пели песни. Мы возвращались домой! Ехали мы через много стран, очень долго. Помню, подъезжаем к Дунаю – мост взорван, ждём, пока восстановят, живём в каком-то сарае. Мост наводили временный, и осторожно, по одному вагону, паровоз перетаскивал весь состав на другую сторону. Уже наступило лето, на остановках местные жители подкармливали нас фруктами, особенно детей. Узнав, что мы русские, насыпали полные подолы. Только тогда у меня прошли язвы на руках и ногах, но рубцы остались.

Потом меня повезли в Ленинград к маме. Я помню эту встречу. Дом с башенкой на Лиговке. Мы вошли в тёмный коридор, открылась дверь из комнаты, оттуда кто-то вышел, я в темноте даже не видела, но почувствовала – это мама! Я ткнулась ей в живот, мы обнялись и долго-долго так стояли, потом прошли в комнату. На диване лежал маленький свёрток. Это была моя новорождённая сестрёнка Люська. Отец Люськи погиб под Берлином, они с мамой даже не успели зарегистрироваться. Познакомились они в блокаду, когда мама работала на складе боеприпасов. Он приезжал за снарядами с передовой и привозил сосновые и еловые ветки, которые мама заваривала от цинги.

Маму мою звали Евгения Дмитриевна. Вот что рассказала мне она о своей жизни в блокадном Ленинграде.

Сразу после объявления войны маму отправили под Кингисепп рыть окопы и противотанковые надолбы. Через некоторое время оказалось, что труды эти были напрасны, рыть было уже поздно. Подошёл поезд везти рабочих в Ленинград, все сели, поезд поехал. Вдруг налетели фашистские самолёты, началась бомбёжка. Поезд остановился, рядом с насыпью была поляна, дальше – лесок. Все выскочили и побежали. Это было ужасно: все бегут, бегут под обстрелом, тут же падают, кричат. Мама не побежала, а забралась под скамейку в поезде. Решила: будь что будет. Вагон качало из стороны в сторону, осколки стёкол летели на пол, стоял страшный грохот, рёв самолётов. Но мама уцелела, не получив ни царапины. Когда обстрел закончился, она с ужасом увидела огромное количество раненых и убитых, где руки, где ноги, где что… Несколько минут назад они вместе ехали, были живые. Паровоз разбит, пути разворочены. Кто остался жив, пошли лесом, болотами и заблудились. Они несколько дней шли до Ломоносова, страшно уставшие, изголодавшиеся… Пришли – и что их поразило: люди нарядные, мирные, ещё не видели ни убитых, ни обстрелов.

Наверное, Господь берёг мою маму, чтобы мы смогли встретиться. А смерть ходила рядом. Работала она на военном складе. С ней произошла такая чудесная история. Она лежала дома, от голода уже так ослабела, что не могла встать. Ноги опухли, что валенки не снять. Уже готовилась к смерти. И вдруг за мамой приходят с работы – пришла машина с фронта, надо выдать боеприпасы. Кроме неё, некому, только она имеет право. Мама говорит: «Нет сил, не могу – умираю». Они поуговаривали её и ушли. А у мамы мысли: «Надо! Ведь не может машина без боеприпасов обратно на фронт уехать. Как же быть?» Неимоверным усилием воли она одну ногу спускает с кровати и чувствует, что через некоторое время в ноге появляется жизнь. Видимо, кровообращение пошло. Собирает силы и вторую ногу спускает – и в ней тоже жизнь почувствовалась. Еле-еле встала на ватные ноги, сама не помнит, как со второго этажа спустилась, пошла к складу. Вдруг что-то в спину как ударит! «Я упала, на какой-то миг потеряла сознание. Когда очнулась, посмотрела назад на свой дом и вижу – половины дома нет. Моя комната видна, как на сцене, железная кровать, на которой я только что лежала, вся искорёжена, а из подушки медленно, словно снежинки, летит пух».

После войны я как-то спросила у мамы: «Что самое страшное было во время блокады?» И она рассказала, что был момент, когда три дня вообще ничего не давали по карточкам – в Ленинграде не было хлеба. В большой коммуналке, где она жила, многие умерли, в квартире остался маленький мальчик, мама его тоже умерла. Он плакал и с утра до ночи просил: «Хлеба, хлеба…» А дать ему было нечего.

Примирение

Вернувшись домой, я сразу попала в няньки. Мама уже работала, тогда ведь очень мало давали времени сидеть с ребёнком после родов. На работе она клала Люську в ящик, и за ней ухаживали… пленные немцы. Тогда их полно было. После моего приезда она перестала брать ребёнка на работу. Для кормления его выписали какие-то специальные карточки, а выдавали питание в больнице в конце улицы Расстанной. Это была жиденькая манная каша, называлась «Маро», в рожке пол-литровом. Однажды я с трамвая соскакивала с этим рожком и упала, бутылочка разбилась. Каша стекает на асфальт, я в крови, стою реву. И какой-то мужчина спрашивает у меня, что случилось. Говорю: «Мне сестрёнку кормить нечем». Так он обтёр меня, дал денег и сказал, где живут люди, у которых коза и можно купить молока. Я пошла туда и правда купила молока для Люськи. Ещё такой случай помню. Как-то иду из школы домой под Новый год. А мы с мамой жили очень бедно. И вдруг откуда-то сверху, слышу, мне кричат: «Девочка, держи ёлку!» Смотрю, машина грузовая с ёлками и солдат мне бросает ёлку, да такую пышную, такую красивую! И машина поехала дальше. Я обомлела сначала, потом опомнилась, схватила ёлку и принесла домой. Мама в ужасе: «Где ты взяла?!.» И у нас на Новый год была такая замечательная ёлка, как чудо! Мне тогда лет 12 было. Такие дела людей очень запоминаются. Надо нам самим больше делать чудес, какие мы можем, но мы забываем об этом.

Первый послевоенный школьный базар в ленинградском «Пассаже». Фото: PastVu

Люська у нас была такая хорошенькая! Я часто в библиотеку детскую ходила, её с собой таскала. Так библиотекарша как увидит, говорит: «Ах какая куколка! Дайте мне её поносить». Когда мама возвращалась с работы, она меня отпускала, и я бежала гулять во двор. Это, пожалуй, самые лучшие воспоминания моего детства. Нас, детей, было много-много. Как мы играли! Причём не смотрели на разницу в возрасте: и маленькие, и старшеклассники – все вместе! Какие мы были дружные! Играли и в казаки-разбойники, и в прятки, и в лапту. И кинотеатр устраивали: делали билетики, натягивали большую простыню и смотрели неподвижные картины. Помню, Анну Каренину смотрели. Наверное, ничего другого не было. Уже темно было, мы сделали ряды, как в кинотеатре, и сидели, а рядом летали летучие мыши. Я теперь проезжаю на электричке и всегда смотрю на этот дом, где двор-колодец, где прошло моё детство, вернее остатки детства. Сколько воспоминаний! У кого-то появился велосипед – тут же все встали в очередь учиться кататься. Катались по Лиговке запросто, машин не было. А к вечеру набегаемся, наиграемся и сядем рассказывать страшные истории. Жутко, но никто не уходит. Мама из окна кричит: «Галька, иди домой!» А ребята, девчонки и мальчишки, дружно хором: «Тётя Женечка! Пусть Галя ещё погуляет!» Мама опять: «Галя, иди домой сейчас же!» И все опять хором: «Тётя Женечка! Пусть Галя ещё чуть-чуть погуляет!» И мама сдавалась: «Да ну вас!» Как нам было хорошо!

На лето меня в деревню отправляли. Дом бабушкин достался коке после войны, мы на него не претендовали, ведь если б не она, я бы пропала в войну. Когда настала осень, я узнала, что мама замуж вышла. Поначалу отказывалась возвращаться в город. Мама переехала к мужу, Николаю Степановичу, а я не захотела и осталась в комнате на Лиговке. И очень я на маму сердилась, себя жалела, а в школе вредничала. Мы с двумя подругами создали организацию БоНиФе, что расшифровывалось – Бойцова, Николаева, Фёдорова. Моя девичья фамилия была Николаева. Выкидывали всякие проделки и подписывались: БоНиФе. Однажды подкинули облезлую кошку на урок физкультуры и сорвали урок. Меня вызвали на педсовет. Я решила, что всё им выскажу. Пришла такая, по-боевому настроенная. Меня поставили перед всеми. И вдруг одна учительница, Мария Павловна, мы звали её ласково Мапочка, мне говорит: «Что с тобой случилось, девочка?» Причём она говорила с вологодским акцентом, сильно окая. Я ожидала, что меня будут ругать, приготовилась защищаться – и вдруг такие слова, и сказанные так, что я почувствовала, что она меня жалеет. Что-то внутри у меня перевернулось, к горлу подкатились слёзы, и я, неожиданно для самой себя, повернулась и бросилась бежать. После этого вызвали в школу маму, рассказали ей о моих «подвигах». Мама пришла из школы и сказала мне: «Ну что, Галя, давай заберу тебя из школы в ПТУ, раз так…» Но учителя отговорили. Я осталась доучиваться в 7-м классе.

Нового мамина мужа, Николая Степановича, я просто ненавидела, хотя он относился ко мне очень хорошо и прощал все мои грубые выходки. Он бывший офицер, инвалид, отказавшийся от офицерской пенсии в Фонд обороны. Здоровье его было очень плохим, был значительно старше мамы, работал где-то – сколачивал ящики. Жили мы очень бедно. У меня было единственное платье, и когда оно сохло после стирки, я сидела за занавеской. У Степаныча была большая комната – 36 метров. И кто там у нас только не жил! Степаныч всегда во всех семейных вопросах старался со мной советоваться, наверное, чтоб показать, что считает меня взрослой. Говорил: «Вот Галя придёт, мы у неё спросим». Но я только фырчала в его сторону. И так два года я его не признавала. А однажды он тяжело заболел и слёг с температурой. Я пришла, в комнате никого не было. Степаныч попросил у меня воды. Я подала ему, и так мне его вдруг жалко стало и так стыдно, что мерзко себя вела. И я попросила у него прощения. Он очень обрадовался, ведь и ему тяжело от этого было, и мы примирились.

Две путёвки

Мне уже было 33 года, и накопилась ужасная усталость от того, что много работала, училась (после школы Галина Александровна окончила педагогическое и музыкальное училища, а также заочно училась в Рижской консерватории. – Ред.). Мама со Степанычем по-прежнему жили очень бедно, поэтому я, конечно, им материально помогала, чувствуя свою ответственность. И мне вдруг так захотелось, чтоб появился в моей жизни кто-то, кто бы позаботился обо мне, и из глубины души излилась горячая молитва о том, что мне настолько тяжело одиночество…

И вот после сессии вернулась я из Риги, неделю пролежала, не вставая с кровати, в депрессии. Потом подумалось, что отпуск пропадает, и я, собрав себя в кучу, отправилась на бульвар Профсоюзов в надежде купить какую-нибудь горящую путёвку. Там была очередь, я заняла за каким-то скромным мужчиной и простояла весь день. Мы с ним по очереди отпускали друг друга перекусить. К концу рабочего дня путёвки кончились, контора закрылась, и мы остались ни с чем. Пошли вместе через Исаакиевскую площадь, вышли на Невский, обоим некуда было себя деть. В кинотеатре «Баррикада» шёл какой-то фильм с тогда ещё молодым Никулиным в главной роли, мы решили сходить, потом он спросил разрешения меня проводить. Так мы дошли до моего дома. Прощаясь, мой новый знакомый – Николай – спросил разрешения прийти завтра. Я позволила, но назавтра об этом напрочь забыла и поехала к подруге. Честно говоря, я не особо расстроилась, потому что этот молодой человек меня совершенно не впечатлил. Но, подходя к дому, увидела в сквере его васильковую рубашку. Заметив меня, он кинулся навстречу, такой радостный, и на его лице не было ни тени упрёка. Мне стало неловко, и я как-то неожиданно для себя пригласила его на чай. Все были на работе, в квартире никого. После чая он предложил: «А теперь поедемте ко мне, посмотрите, как я живу». И я поехала, ничего не опасаясь, потому что он был очень скромным, стеснительным. У него была новая кооперативная квартира на проспекте Народного ополчения, где он жил с мамой. Показав своё жилище, Коля, наверное неожиданно для самого себя, сказал: «Вот только хозяйки у меня нет. Оставайтесь!» Я каким-то внутренним чувством ощутила, что от этого человека веет таким теплом, спокойствием, заботой, которой мне так не хватало, что я, тоже совершенно неожиданно для себя, осталась. Несмотря на то, что я у него жила, отношения у нас до свадьбы были такими, какими и должны быть до свадьбы. Я не переставала поражаться его такту, вниманию, заботе.

В сентябре 1967 года мы сыграли свадьбу. Коле было 35 лет, мне 33, у обоих это первый брак. И вот уже 47 лет я живу за ним, как у Христа за пазухой. В 1990 году мы поселились в Павловске.

Была ли я верующей всё это время? Наверное, да. Но церковный образ жизни я ещё не вела. Было несколько эпизодов в моей жизни, когда я явственно ощутила Божие присутствие. Расскажу об одном. Однажды, когда мы отдыхали летом в деревне, погода стояла дождливая, ветреная. Я уединилась на потолке – так называли чердак, чтобы почитать Псалтырь. Было холодно, сыро – в общем, очень неуютно. И вдруг меня среди всей этой промозглости обдало таким теплом, что я почувствовала какую-то необыкновенную благодать: мне стало так хорошо, так радостно, так спокойно. Я даже затрудняюсь подобрать слова для того, чтобы передать то удивительное ощущение. Мне просто в тот момент казалось, что Господь говорит мне: «Я есть, Я здесь». Не могу точно сказать, сколько это длилось, но я явно почувствовала Божественное присутствие.

* * *

В свои 78 лет, помимо воскресной школы, Галина Александровна работала в детской студии Павловского дворца и в Доме творчества юных. Я часто встречала её на лыжах в Павловском парке, где она подкармливала птиц. Когда попал с инсультом в больницу её муж, Галина Александровна трогательно ухаживала за ним.

С нами осталось её тепло и очень светлое чувство…

 

(Публикуется в сокращённом, отредактированном варианте)

 

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий