Записки у изголовья

Матушка пишет свои рассказики между делом – у неё нет времени на капитальный литературный труд. Всегда много хлопот, много послушаний, основное из которых – постоянный уход за тяжелобольным лаврским духовником, известным всей верующей России архимандритом Кириллом (Павловым). Но каждая из этих скорых записей обретает долгую жизнь…

Наши, монастырские…

Монастырскую – монахиню ли, инокиню, послушницу в отпуске на богомолье – узнаю за версту, в любой одёжке. Хоть шляпку на неё надень.

Узнаю по походке, по повороту головы, по манере общения, по тому, как полезет в сумочку, поправит платок, втянет голову в плечи, устало и крепко перекрестится… Монастырская со стажем как раз не будет уж слишком чернеть на народе – сольётся с толпой, скромно, кротко так…

И на службе ей вовсе не обязательно стоять в уголке, не дыша и потупив голову. Так она будет стоять дома, в своей обители, – как солдат на посту. А здесь, в Москве, на любом приходе она имеет право и повертеть головой, и потоптаться, пройтись во время службы по храму – ещё и ещё раз вглядеться в дорогие лики святых… Может быть, именно с этим храмом связаны воспоминания её детства? И она снова на мгновение почувствовала себя ребёнком…

Милые, милые сёстры. Дорогие терпеливицы, миру неведомые. Всматриваюсь в ваши лица… В краткое время отпуска или побывки у родных напряжение покидает их, но усталость и опыт постоянной внутренней брани с вами…

Я люблю эти монастырские лица. За спокойную собранность. За абсолютное нежелание кем-то казаться. За отсутствие каких бы то ни было иллюзий касательно человеческих отношений. За твёрдую – без рисовки – готовность терпеть сколько потребуется и дальше. Покуда так хочет Учитель.

И покуда длится ещё жизненный путь.

…А сокровенное Утешение – оно приходит.

Приходит непременно.

И вам знакомо это тонкое дуновение неотмирной радости… Уж вам-то – точно.

Незабвенная Пюхтица

У моих родных, монастырских, нынче особые заботы и хлопоты – день Успения…

Выкладывается цветами невообразимой красоты плащаница, украшается к престольному празднику собор, готовится трапеза для гостей… Хлопочут гостиничные – полно приезжих; хлопочет, понятное дело, кухня – поди накорми-ка всех; с ног валятся церковницы, клиросные, коровницы…

Всем хватает в эти священные дни забот и ответственности. И нет ни одной ропотницы, ни одной нерадивой – все пребывают в собранности, все сосредоточены и подтянуты, каждая поглощена мыслью о своей причастности к празднику Богоматери. И каждая – у Неё, у Богоматери, – избранница. Не забыта… Сёстры – они ведь как дети малые у Царицы Небесной: бесхитростные, простые, немного наивные…

Случись чего – к Ней, к Богородице, и бегут. Каждая со своею детской скорбью…

– Матерь Божия, так бананчика охота, так охота, – поплачется Аннушка-церковница у образа Владимирской. Глядь – через денёк-другой кто-то и положит вязанку бананов на канун.

– Матерь Божия! Сил нет никаких, помоги, родная, – вздохнёт у Казанской престарелая инокиня. Ну и переведёт её вскоре игуменья на послушание полегче.

Заболели – на источник бегут в январе, простуду лечить. Разобьёшь пяткой тонкий лёд проруби – и нырь в воду: Царица Небесная, помоги!

Я, когда приезжаю в обитель на краткие свои побывки, ничего с собой поделать не могу – иду и плачу у Владимирской… Огромный такой образ Богоматери в нашем соборе… Кто бывал – знает.

Здесь ведь даже воздух особый и тишина неповторимая. И не потому, что экология там и всё такое… Потому что Царица Небесная сюда… (мороз у меня по коже)… реально наведывается, и довольно часто. Её это место, и нельзя этого не почувствовать.

Помню, как в первый день моего прибытия в Пюхтицу поселили нас с рыженькой Любой Бортниковой в одну келью. И как-то сёстры узнали, что у меня и у Любы, городских девочек, ничего и нет с собою для полевых работ. А была осень – самый разгар уборки картошки… Целый день, пока мы с Любой обустраивались, тянулась к нам в келью вереница сестёр. Кто с носками шерстяными прибежал, кто халатом рабочим поделился, кто сапоги резиновые принёс, кто безрукавку тёплую. Так и приодели. И каждая подбодрила, слово ласковое сказала, расспросила о нуждах… А под вечер, когда всё утихло, просовывает свой вздёрнутый носик в дверь послушница Маринка, оглядывает нашу келью и вдруг останавливает свой весёлый взгляд на мне… «Ой, – говорит, – и ты к нам?!» «К вам», – отвечаю ей и тоже заворожённо и весело смотрю на её лучистое и прекрасное лицо. «А ведь ты не наша, Наташа, не наша будешь! Не похожа ты на наших!» – и смеётся… Озорно так, простодушно…

И отправили меня через три месяца в Москву.

Вот такие они там – любая послушница тебе напророчит чего-нибудь между делом…

…А как приеду, так и плачу у Владимирской. Потому что все старые монахини меня помнят и всё ждут – домой… Сочувствуют, как, мол, ты там, в Москве-то этой… Вздыхают глубоко и протяжно, с пониманием, с сердечной тугой: «Видно, путь у тебя другой, девочка ты наша… Путь другой тебе выпал… Но Царица Небесная не оставит нигде! Помни!»

Помню, милые… Как не помнить.

Маринкин стожок

Пюхтицкие нынче из головы не выходят…

Думаю теперь вот о Маринке… Маринка – давно уже не Маринка, конечно, а монахиня Н. Но как была золотым, открытым и жизнерадостным человеком, так им и осталась… Добавилось только больше мужества и стойкости в характере. Несёт теперь наша Маринка новый крест – крест тяжёлой и страшной, прогрессирующей болезни…

Не полюбить всем сердцем этого человечка нельзя было. Маринка просто излучала альтруизм, обаяние, живое участие и доброе отношение к людям. При этом она никогда не была распущенной и фамильярной – напротив, отличалась собранностью и даже педантичностью в любом доверенном ей деле.

В середине 80-х, когда Маринка только поступила в Пюхтицу, досталось ей весьма трудное послушание – метать стога после покоса. Это послушание и бывалым монахиням не всем под силу, а уж как выпал такой жребий худенькой, изящной Маринке – уму непостижимо… Есть, правда, подозрение, что кто-то из старших сестёр устроил новенькой хохотушке проверочку: посмотрим, мол, сейчас, как ты управишься, до смеху ли тебе будет.

И вот уже вечер. Сено практически убрано. Основная тяжесть как раз на тех, кто его в стога укладывает.

Маринка основательно изучила технологию незнакомого ей до сего момента процесса – сёстры, конечно, подсказали – и со всем тщанием начала возводить свой первый в жизни стожок. А устала ведь совсем – позади целый день покоса. С Маринки пот градом, но она… только Божию Матерь просит, чтобы успеть до грозы. А грозой хорошо уже потянуло с севера.

При этом то и дело выслушивает наша Маринка насмешки да подтрунивания от одной из монастырских умелиц – назовём её условно матерью Аркадией. Уж и так она Маринку подденет, и сяк… А Маринка молчит, только посмеивается да пот с носа смахивает. Пока Маринка свой стожок тщательно уложила до половины, мать Аркадия одной левой уже два огроменных стога рядом поставила. Она – богатырь в юбке, к тяжёлому труду привычная: и за плугом боронить может запросто, и дрова рубить, и лёд таскать зимой из проруби в погреба – ей всё нипочём… И Маринкина дотошливая возня, понятное дело, ничего, кроме смеха и лёгкого презрения, у Аркадии не вызывает.

А тем временем стемнело почти. Ветер поднялся. Аркадия свои стога давно закончила и не стала дожидаться Маринку. И помогать ей не захотела. Так и осталась тоненькая Маринкина фигурка копошиться на своём стожке – прямо меж двух Аркадьиных красавцев… Спина отваливается, руки в кровавых мозолях, но успела Маринка до дождя… Совсем в темноте, промокшая и счастливая, вернулась в обитель – Царица Небесная помогла!

А ночью гроза-то разбушевалась не на шутку… Небо всё огненными всполохами засверкало. Два удара молнии попали в монастырские стога с сеном… Красивые стога Аркадии сгорели… Маринкин же стожок, что стоял как раз между ними, уцелел.

Чудо под подушкой

К парализованной схимнице в соседнюю кирпичную пятиэтажку мы ходили лет пять – со времени, как она, будучи нашей переделкинской звонаркой, упала на ступенях колокольни, тяжело ушиблась и оказалась прикованной к кровати. Важен для неё был, конечно, визит отца Кирилла, который утешал её и исповедовал. Батюшка всегда основательно собирался, брал, само собой, епитрахиль, поручи, ну и всякие вкусности для угощения – матушке и её хожалке Раечке.

В святом углу у схимницы стояла Казанская в деревянном киоте, перед ней мерцала скромная лампадка. Это была памятная для матери Марии икона, значительная… И как-то раз она поведала нам почему.

В довоенное время молоденькой девушкой она работала в Москве на какой-то фабрике. Жила в общежитии. Времена были нелёгкие, суровые, ну и по религиозной части – сами знаете – надо было быть осмотрительной. Мария воспитывалась в православной семье, она любила Церковь, молитву, иконы. Вот и взяла с собою из дома в общежитие Казанский образ Богоматери. Только прятать икону приходилось… под подушкой.

Придёт с работы поздним вечером в общежитие, вроде спать уляжется, как и все её соседки, а сама достанет Казанскую из-под подушки и украдкой молится ей… Очень уж хотелось Марии стать монахиней… Мечтала всегда об этом.

А однажды шла как-то в сумерках домой со своей фабрики и совсем пригорюнилась. Без сил на скамейку в парке опустилась, расплакалась – никогда мечте её не сбыться в этой стране и в такие времена!

Вдруг рядом с ней подсаживается незнакомая Женщина и начинает её ласково так, по-матерински, утешать, гладить доброй и нежной рукой по голове…

– Не скорби, Мария, – говорит ей таинственная Незнакомка, – придёт время – будешь ты монахиней и схимницей ещё будешь! Будешь!

– Да откуда ж вам знать! – плачет Мария и вдруг начинает понимать, что и имя её известно Незнакомке, и тайное желание сердца известно!..

А Женщина та уже поднялась. В вечернем полумраке и удаляющийся Её силуэт нельзя было толком разглядеть…

– Ой, тётенька! Постойте! – кричит ей вдогонку Мария. – Постойте! Скажите хоть, где вы живёте!

– Под подушкой живу… Под подуш-кой, – донеслось до Марии из темноты…

В монашестве Мария носила имя Евфимии Всехвальной, а в схиме приняла по традиции имя, данное при крещении… Умерла в канун памяти преподобного Сергия – осеннего…

Тонечка

Я верю: есть поступки и мысли, которые пойдут с нами и будут свидетельствовать за нас или против нас до самого конца…

Вот вспомнила сейчас Тонечку – послушница такая была в монастыре N.

Ушла давно, уж всё забылось…

Была какая-то неудачная попытка замужества, судачили в спину, стыдили… Это мы умеем.

Но одно никогда не забыть.

В годы своего послушничества сильно Тонечка разболелась. Работы в монастыре тяжёлые были – то дрова рубить и укладывать, то на морозе бельё в реке полоскать… Видно, простыла: высокая температура, сильный бред.

Кто-то, может, и усмехнётся, бред – он у всех бред. Но меня поразило даже не столько явление Тонечке в этом бреду преподобного Серафима, сколько её поведение при таком вот событии, да в бессознательном состоянии.

Когда батюшка Серафим вошёл к ней, он пригласил послушницу приложиться к Евангелию, которое держал в своих руках. Тонечка, однако, сочла себя недостойной такой чести и с дерзновением простоты отказалась, предложив святому позвать всех остальных сестёр, которые несравненно лучше её. И стала громко звать к себе своих соседок. Насельницы сбежались на крики больной, и таким образом раскрылась тайна посещения угодником Божиим простой послушницы…

В таком состоянии сам себе не соврёшь… Если человек и в бреду считает других лучшими, чем он сам, почему бы преподобному Серафиму и не навестить такого человека?!

Что бы там дальше ни случилось с Тонечкой, как бы ни судачили злые языки, этот поступок останется с нею – свидетельством о её подлинно христианской душе.

«Грешный Онуфрий»

Так – «грешный Онуфрий» – он всегда и представлялся, куда бы ни приезжал к батюшке: в Переделкино ли, в больницу или в подмосковный санаторий, где отец Кирилл временами бывал на реабилитации.

И возникало с этим «грешным Онуфрием» порой целое замешательство. Целое такое трогательное недоразумение.

Ну и я ещё двадцатилетняя тогда была, ничего не знала толком. И конечно же, зачем мне надо было помнить все архиерейские имена? Зачем? Я и в титулах не шибко разбиралась, путалась всё время.

Звонят с поста на проходной. «Тут какой-то грешный Онуфрий приехал», – вяло доложит сонный милиционер.

«Господи, – думаю, – мало ли народу-то со странностями ходит. Пустишь, так не пойми кого».

И впускали не всех и не сразу. Тем более – таких вот, «грешных».

А потом выяснялось, что это архиерей ждал больше часа под воротами. Может, прошёлся за это время по территории подворья, оглядел знакомые места? Он ведь служил здесь в бытность свою ещё насельником Лавры – это мне местные старушки позже поведали, полюбили они его тогда и до сих пор помнили.

Так или иначе, а подходить вторично к постовому и требовать: скажите, мол, что это не кто-нибудь тут ожидает, а архиерей, – владыка не мог. Просто не умел он этого. Ну, бывает такое: солидный, опытный, титулованный человек, а чего-то – ну хоть убей – не умеет.

И когда, наконец, всё выяснялось и я с ужасом поднимала своё лицо, чтобы встретить его праведный гнев, вселенское негодование, безудержное возмущение, чтобы получить строгий выговор и беспощадное разоблачение моего разгильдяйства… Когда, наконец, я поднимала своё лицо…

Я видела только весёлый огонёк в его добродушных глазах и детскую улыбку.

Ни тени недовольства на незадачливую послушницу. Ни тени.

И почему-то становилось весело и легко. Как после исповеди.

Сердиться он, оказывается, тоже не умеет!

Отец Кирилл его очень любил. За скромность любил, за непритворное смирение и монашеский настрой.

Как-то владыка приезжал к батюшке на исповедь, только-только став митрополитом, получив белый клобук. Клобук, само собою, был надёжно спрятан в машине, и владыка зашёл в келью к старцу в одном подряснике – как обычно, даже без панагии. Стоя на коленях, поисповедовался.

Батюшка потом рассказывал, что он уже знал тогда, что владыка митрополит, но ожидал, что тот сам объявит ему об этом. Ничего подобного не произошло – не сказал ни слова. Когда же отец Кирилл начал произносить разрешительную молитву и назвал-таки его митрополитом сам, в ответ не последовало никаких возражений. Только и всего.

Батюшку это умилило тогда: надо же, ничего так и не сказал! Какой скромный.

А сегодня, когда митрополит Онуфрийуже Блаженнейший всея Украины, когда на плечи его легла небывалая тяжесть и ответственность, он по-прежнему продолжает регулярно навещать парализованного отца Кирилла, дорогого своего духовника и наставника.

Казалось бы, что ему с этих поездок через московские пробки к нам, в Переделкино? Если несколько лет назад старец мог ещё его узнать и даже еле слышно поприветствовать, то теперь эти встречи проходят в молчании. Но несколько раз в году Блаженнейший отодвигает плотный график своих дел и едет навестить тяжелобольного.

Чтобы несколько минут постоять у его кроватки, помолчать. И как знать, может, и поговорить на том таинственном языке, который ведом только людям духовно близким.

Он уважительно и кротко выслушивает наши скромные, подчас бессвязные рассказы о батюшкином здоровье. И здесь ему важна любая деталь, любая мелочь: как часто батюшку причащают, не повышалась ли у него температура, не нужна ли нам какая-нибудь помощь.

Когда отец Кирилл ещё немножечко мог говорить, он при виде владыки Онуфрия повторял неизменное: «Наш родной приехал».

А мы сложили это… в сердце своём.

(Из журнала «Православие и современность»)

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий