Вишнёвые чётки. Часть 4.
Историческая повесть
(Продолжение. Начало в №№ 733, 734, 735)
Череповецкая ссылка
Возможно, мы никогда бы не узнали о дальнейшей судьбе Александра Афанасьева и память о нём сохранилась бы лишь в семейных преданиях, однако, к счастью, в городке, куда он был сослан, оказался внимательный и весьма пристрастный летописец…
В январе 1929 года Александр и ещё двенадцать его товарищей были доставлены под конвоем в Череповец. Ссыльных зарегистрировали в местном отделении ГПУ, зачитали длинную инструкцию, где каждый пункт начинался со слова «запрещается», выдали месячное пособие – 20 рублей, дали список адресов, где можно снять жильё, и распростились на месяц.
Они с облегчением вышли на свободу и двинулись по тротуару вдоль сугробов. Снег скрипел под ногами, пощипывал морозец. В домах топились печи, пахло дымом, печёным хлебом и ещё чем-то домашним, подзабытым. Кто-то воскликнул: «А ведь мы строем идём, колонной по два, как в Бутырке на прогулке!» Все захохотали и смеялись долго, снимая нервное напряжение последних дней. Откликались лаем собаки во дворах, оглядывались прохожие, шевелились занавески на окнах.
– Ну что же, товарищи, – сказал самый старший из них, – пусть глушь, пусть медвежий угол, пусть под надзором, но всё-таки свобода.
В первый день кое-как устроились с жильём, потом пытались найти работу, но это было трудно: ссыльных брали только простыми рабочими. Александр на это не соглашался и тем самым обрекал себя на нищенское существование.
Конечно, всех удручала большая политическая неудача, которая их постигла, но они не отчаялись: и здесь, в ссылке, продолжали собираться вместе, обсуждали новости, спорили. Александр, менее всех склонный к политическим дискуссиям, записался в библиотеку, брал книги, в основном поэзию, а однажды зашёл в редакцию городской газеты «Коммунист» и предложил им свои стихи. На удивление, стихи взяли и кое-что напечатали:
Ах, и здесь, в Череповце,
На Шексне,
Солнце бьёт свирепо в цель –
Быть весне.
Может, всё весеннее –
Просто чушь,
Только я в пленении
Этих луж…
Череповец и до революции отличался тем, что процент интеллигенции в нём был довольно высок. Таковая особенность города осталась и после революционных потрясений, а способствовало этому то, что, спасаясь от голода и арестов, дворянские семьи перебирались из Петрограда в этот относительно сытый и спокойный городок.
В 1929 году в Череповце при 24 тысячах населения насчитывалось 13 школ и три техникума, где обучались четыре тысячи человек, то есть каждый шестой был учащимся. В городе имелись театр, пять клубов, две библиотеки, музей. При газете «Коммунист» работал литературный кружок, называемый ЧАПП – Череповецкая ассоциация пролетарских писателей.
Вот в этот-то кружок, собиравшийся по субботам в здании редакции на Советском проспекте, и стал ходить Александр. Никто не возражал, хотя о его прошлом все откуда-то узнали. Как-то он услышал у себя за спиной шушуканье девушек: «Студент-филолог из Москвы, ссыльный». Относились к нему настороженно, но с уважением: начинающие поэты ждали, когда он выскажет своё мнение о прозвучавших стихах. Обычно Александр отмалчивался: уровень стихов был невысок, а обижать никого не хотелось. Вообще, эта литературная молодёжь казалась ему скучноватой и ограниченной. Исключением была одна юная барышня, студентка педагогического техникума Нина Иванова. Среднего роста, с ладной фигуркой, с коротко остриженными тёмно-каштановыми волосами и серыми, будто всегда удивлёнными глазами, она выделялась на общем фоне: начитанна, с живой правильной речью и даже с чувством иронии, редким у женщин. В разговоре могла к случаю вставить стихотворные строчки, и это не было напускным: она просто жила стихами. Как-то на заседании кружка она исполнила на гитаре романс на стихи Тютчева. Оказывается, у неё был незаурядный музыкальный талант.
Они стали встречаться, вечерами бродили по городу, гуляли вдоль покрытой льдом реки. Шура – так она теперь называла его – бывал у неё в гостях в небольшой квартирке в деревянном четырёхквартирном доме, где она жила вдвоём с мачехой. Мать у Нины умерла десять лет назад, а отец скончался в прошлом году от туберкулёза.
За чаем Шура, насмешливый и остроумный, рассказывал о бурной студенческой жизни, о молодых поэтах, с которыми он был знаком, о новых течениях в литературе, о журнале «Красное студенчество», о живой газете «Синяя блуза». Вспоминал литературные диспуты в Политехническом музее, блистательные лекции Луначарского о мировой культуре. Она слушала, не спуская с него восторженных глаз…
Однажды в техникуме был организован вечер, посвящённый композитору Бородину, и Нина пригласила своего нового друга. Здание техникума – кирпичное, двухэтажное, бывшее реальное училище – располагалось на Александровском проспекте, переименованном в проспект Луначарского после недавнего посещения города наркомом просвещения.
Александр пришёл не один, а с товарищем. В вестибюле купили билеты, посмотрели афишу, где в числе номеров значилось исполнение отрывка из оперы «Князь Игорь».
– Эка хватили! – усмехнулся товарищ, считавший себя знатоком классической музыки. – Эта вещь не для самодеятельности.
Однако студенческий хор удивил искушённого меломана. Молодые голоса звучали чисто, стройно и с самого начала заворожили зал. А когда раздалось «Мы к тебе, княгиня, мы к тебе, родная…», у Александра горло перехватило от волнения.
Дирижировала хором барышня в длинном атласном платье, и когда она повернулась, чтобы раскланяться, Александр с изумлением узнал в ней Нину. Из-за рояля вышла женщина аристократической внешности, будто сошедшая с портрета Рокотова. Александр понял, что это преподаватель музыки, о которой восторженно рассказывала Нина. Её звали Наталья Петровна Астахова, она происходила из старинного дворянского рода Ганнибалов. Вместе с мужем и детьми она перебралась в Череповец как раз накануне «красного террора», прошедшего по Петрограду кровавой волной. С её приездом музыкальная жизнь в городе поднялась на новый уровень. Её муж Николай Аполлонович Астахов, в прошлом полковник царской армии, стал лесничим и много сделал для озеленения улиц и скверов Череповца…
Ещё не успели смолкнуть аплодисменты, а Александр уже выходил на улицу. Он не стал подходить к Нине, зная, что это может повредить её репутации.
Как-то в апреле они пошли смотреть ледоход на Шексне, дошли до пристани, поднялись на Соборную горку. Вечерело. Воскресенский собор уже был погружён в темноту, лишь окна слабо светились. Вдруг они увидели, что около собора появилось множество огоньков, и казалось, что они поплыли по воздуху в разные стороны. Любуясь красивым зрелищем, Нина сказала:
– Это четверговые свечи несут домой. Видно, сегодня Великий четверг.
У неё шевельнулось желание зайти в храм, но было стыдно перед своим спутником. Он молчал, отвернувшись. Эта тема его не интересовала…
Однажды он сказал ей, что в Москве у него осталась жена. Эта новость ошеломила её. Немного успокоило лишь то, что слово «жена» он произносил как будто в кавычках.
– Моя жена похожа на вас, – говорил он. – И внешне, и характером: такая же живая, разговорчивая. Только взгляды у неё более современные. Она считает, что мужчины и женщины напридумывали себе перегородок и мучаются.
Нина сделала вывод, что жена у него ненастоящая.
Как-то он пришёл на свидание мрачный, задумчивый. Сказал, что получил от жены письмо. Она пишет, что её тоже арестовали и она провела в тюрьме шесть месяцев, а теперь выслана в Сибирь, в Бийск.
– Это надо знать, что такое шесть месяцев сидеть в тюрьме, – сказал он печально. А Нина подумала, что согласилась бы и на год тюрьмы и на какие угодно испытания, только бы знать, что любима.
А спустя несколько дней он сказал ей:
– Вот кончится моя ссылка, и поедем с вами в Москву: я – кончать университет, а вы – начинать его.
Она ликовала: с ним она готова ехать куда угодно – не то что в столицу!
О том, что Нина Иванова водит знакомство со ссыльным троцкистом, знали все. Подруга рассказала, что на районной комсомольской конференции комсорг заявил: таким, как Иванова, не место среди советских студентов. Правда, никакого постановления пока не приняли. Другая подруга при встрече, сильно смущаясь, сказала, что, как комсомолка, дружить с ней не может. Больше всего расстроило письмо от брата из армии. Он писал, что, узнав о её поведении, прерывает с ней всякое общение. Слова были казённые, видно, что писаны под диктовку.
Потом всё как-то затихло. Позже она узнала, что директору техникума звонили из ГПУ. Он спас её: заступился, расхвалил.
В июле она закончила учёбу в техникуме, с блеском защитила диплом и сама попросилась на работу в деревню. Её направили в село Дементьево, расположенное в десяти километрах от Череповца. Поселили в уютной комнате в помещении школы, а сторожиха тётя Настя заботилась о ней, как о родной дочери. Начался учебный год, и она погрузилась в заботы о школе, о своих учениках.
Шура обещал навестить её в воскресенье, и когда этот день наступил, она с утра приготовила обед и поминутно смотрела в окно на дорогу, ведущую в город. Из её комнаты дорога была видна далеко. Она петляла в болотине, поднималась на холм, по ней почти всё время шли люди, но тот единственный, кто был ей нужен, так и не пришёл. Появился он в следующее воскресенье к полудню. Объяснил, что на выход из города требовалось разрешение, а получить его было непросто. Она кормила своего гостя обедом и с жалостью смотрела на него, уставшего, голодного, в поношенной одежде. Его брюки требовали штопки, но она стеснялась предложить ему свои услуги, боялась обидеть. Ах, как бы она хотела заботиться о нём, как бы хотела, чтобы он ходил накормленный и аккуратно одетый!
Время до вечера пронеслось незаметно. Шура принёс с собой книжку Маяковского с новой поэмой «Хорошо» и читал оттуда отрывки, восхищаясь техникой стихосложения. Но вот он наткнулся на строки «Лапа класса лежит на хищнике – лубянская лапа Чека», остановился, помрачнел.
– Ещё недавно эти строки я бы принял с восторгом. Как круто всё повернулось. Теперь эта страшная лапа лежит на нас.
Он отбросил книгу и стал на память читать свои стихи. Нина набралась духу и прочитала кое-что из своего. Потянулась за гитарой, хотела спеть что-нибудь, но до этого не дошло: начались страстные поцелуи. У неё сладостно кружилась голова, но какой-то настырный голос внутри вещал: «Как же так? Ведь он не сделал предложения, даже не объяснился в любви!» Нет, она не была похожа на его «жену», для которой не было перегородок. Её природное целомудрие оказалось крепче мужского напора.
Она постелила ему на полу, сама устроилась на раскладушке и загородилась стулом. Долго не могла уснуть, лежала, готовая к сопротивлению, но всё обошлось.
Через неделю она пришла в город, а он, будто почувствовав это, зашёл к ней домой. Пошли гулять в Соляной сад – так называли старый тенистый парк на окраине города. Стоял тёплый сентябрьский вечер, они сидели на скамейке и молчали. В парке было безлюдно: в это время горожане трудились на огородах. Где-то недалеко замычали коровы, послышалось щёлканье кнута – это гнали стадо с пастбища в город.
Вдруг Шура сказал:
– Пришло письмо от Сары. Умоляет, чтобы я приехал к ней, чтобы просил перевода в Бийск.
– И что вы решили? – тихо, сдавленным голосом спросила Нина.
– Хотелось бы поехать. Там сильная группа.
Он помолчал, потом, глядя в сторону, добавил обидное:
– Череповец мне осточертел!
Да, ему надоел этот скучный городишко. Им, ссыльным, находящимся во власти революционной химеры, отвыкшим от коренной русской жизни или вообще не знающим её, здешнее существование казалось невыносимым. Они были изолированы от культурной жизни города, от местной интеллигенции. Местных жителей они презрительно именовали «обывателями». А новости поступали одна другой мрачнее. Газеты и радио трубили о полном разгроме троцкистской оппозиции. К концу 1929 года большевики-ленинцы оказались в ссылках и лагерях. Сам Троцкий был выслан из страны. Прошла кампания по переименованию городов, улиц, площадей. Город Гатчина, в 1923 году переименованный в Троцк, теперь назван Красноармейском. Подобная участь постигла Чапаевск в Самарской области, три года побывший Троцком. Город Зиновьевск на Украине, бывший Елизаветград, пока оставили в покое.
И внутри группы обстановка была безрадостной: они все перессорились. Два старших товарища – Николай Мартынович Сермукс, в прошлом секретарь Троцкого, и Зельман Израилевич Ушан, бывший работник Центросоюза, – враждовали друг с другом, оспаривая главенство в группе. В конце концов Ушан, а с ним Козеницкий и Коваленков подписали отказ от платформы Троцкого и были отпущены домой, к своим семьям. Александр тоже мечтал о какой-то перемене в жизни.
Последний раз Нина с Александром встретились морозным декабрьским вечером на Советском проспекте. Он проводил её до дома и рассказал, что Сара засыпала всех письмами, хлопотала о его переводе и добилась своего. Вскоре его отправляют, уже нашли конвоира.
Они стояли у крыльца, и её всю трясло мелкой нервной дрожью.
– Не надо, Нина, успокойтесь, – он обнял её и стал целовать. – Я вас не забуду. А вы будете мне писать?
– Не знаю. Не буду… если смогу, – вырвалось у неё неожиданно. Она высвободилась из его рук и медленно поднялась на крыльцо.
Шура уехал 2 января 1930 года, пробыв в Череповце около года. О его отъезде она узнала от Сермукса, которого случайно встретила в городе. Последние дни она и так ходила в состоянии смертельной тоски, двигаясь, как автомат, и механически делая положенную работу. Услыхав эту новость, она добралась до дома, бросилась на постель и, рыдая, закусила зубами подушку.
Она ненавидела далёкую разлучницу Сару. Как та могла поломать жизнь такому чистому, честному человеку? И зачем? Лишь для того, чтобы втянуть его в борьбу с властью из-за каких-то ничтожных политических расхождений? Разве она любила его – эта хитрая рыжая ведьма с библейским именем? Нет, она лишь хотела иметь ещё одного поклонника в своём окружении! А ведь если бы Шура остался с ней, с Ниной, его бы ожидала совсем другая судьба. Она окружила бы его заботой, и мирно потекли бы годы благополучной семейной жизни.
Медленно оттаивало окаменевшее сердце. А потом пошли стихи. Потекли на бумагу чередой, неостановимо. Каждый день по несколько стихотворений. В них было то, что накопилось в душе за последний год.
Звучал ласковый упрёк:
Ведь за призрак любви твоей
И за все вечера с тобой
Я немногих моих друзей
Потеряла, далёкий мой…
Слышалось предчувствие скорой разлуки:
Знаю – будет вечер. Синим ядом
Захлебнётся розовая бронза.
Ты придёшь с таким неловким взглядом,
На меня не глядя, как на солнце.
Тронешь календарную табличку,
Деланно уставишься на «среду».
И, ломая в пепельнице спичку,
Бросишь:
– А вы знаете? Я еду…
И плач по своей несчастной судьбе:
Ночь и снег. Подъезды, тропки, плиты
Затянула белая рубаха.
Во дворе, хозяином забыта,
Всё скулит озябшая собака…
Я-то вижу: утром будет трупик,
Если ночью вдруг мороз рассердится,
И жена хозяина наступит
На собачье маленькое сердце.
Бушевала природная женская ревность:
У неё на кружев пене
Холодно застыли губы.
Нет, она тебя не ценит,
Нет, она тебя не любит…
Я бы над тобой витала
Воздухом едва весомым.
Я бы на колени встала,
Чтобы любоваться сонным.
И вдруг просыпалось запоздалое сожаление:
Иль силён застенчивый инстинкт?
Не мечтала ль я когда-нибудь
Твоему ребёнку поднести
Молоком сочащуюся грудь…
* * *
От Шуры пришло письмо из Бийска. Завязалась переписка – редкая, сдержанная. Он писал как старый приятель – шутил, спрашивал о друзьях, оставшихся в Череповце. Нина отвечала ему в тон, стараясь найти что-то забавное в своей нелёгкой жизни сельского учителя.
Нину вызвали в роно. Там её ждал невысокий блондин в синем костюме. Он вежливо попросил Нину пройти с ним и привёл её, конечно, в ГПУ.
– Оперуполномоченный Ягодкин, – представился он, заведя Нину в свой кабинет. Она слышала от Шуры, что именно Ягодкин курировал ссыльных. Он сразу огорошил её вопросом:
– Ну что, скучаете о вашем муже?
И потом снова:
– Пишет вам ваш муж?
С ней случилась истерика. Она кричала:
– Он никакой не муж! У нас ничего не было!
Он успокоил, потом стал задавать вопросы о Шуре и его товарищах. Она знала очень мало, и то, что рассказала, никак не могло повредить кому-либо. Ягодкина интересовало, была ли она на собраниях группы, что пишет Афанасьев, есть ли в письмах что-нибудь о их намерениях, какие называются имена. Она понимала, что её проверяют: содержание писем наверняка было им известно, ведь, судя по штемпелю на конверте, письмо вручалось через три дня после доставки в Череповец. Скрывать ей было нечего: никакой крамолы в письмах не было. Эта словесная пытка продолжалась почти час, после чего ей подписали пропуск на выход.
Как назло, через день пришло большое письмо от Шуры, в котором он упоминал нескольких своих друзей. А ещё через два дня её снова вызвали. На этот раз Ягодкин был в военной форме. Спросил, получила ли она письмо, и потребовал, чтобы она пересказала его содержание. Она не стала хитрить и сообщила то, что они и так знали. Её отпустили и с тех пор оставили в покое.
Она попыталась намекнуть Шуре быть более осторожным в письмах. Отправила в Бийск открытку, опустив её прямо в почтовый поезд, идущий на восток. Там в тексте были такие строки: «Это ещё цветочки, а ягодкин впереди: скучаете о вашем муже?» Получил ли он это послание, она так и не узнала.
Из Ленинграда пришли новости, что там открывают новый педагогический институт и что набирают туда пока без экзаменов. Она спешно собрала нужные документы и отправила, хотя понимала, что в роно её вряд ли отпустят: учителей на селе не хватало. В августе пришло извещение, что она принята на первый курс литературного отделения. Она пошла в роно с робкой надеждой получить «вольную». Удивительно, но ей подписали заявление без особых хлопот.
Началась кипучая студенческая жизнь в Ленинграде, явилось много новых впечатлений и знакомств. Теперь письма от Шуры приходили к ней в общежитие. Первая же весточка была очень тревожной: «Её, моего друга, моего товарища, внезапно взяли ночью и увезли неизвестно куда». И в конце письма: «Не пишите пока. Сообщу новый адрес».
Следующее письмо он прислал из Енисейска. Он там один. Пишет без обычной иронии, с теплотой и преданностью. Но она не поверила этой интонации, подумала, что просто скучает человек без женского общества. Ответила холодно. От него было короткое послание, с упрёком. И в конце печальные слова: «Кончился трёхлетний срок моей ссылки, но на Енисее кончилась навигация. Всё теперь неясно, откладывается». Не дожидаясь ответа, он прислал ещё одно письмо, где рассуждал о коллективизации: «Видели резолюцию? Это опора на середняка, а не на бедноту». Ей было горько, что он по-прежнему против генеральной линии. В своём ответе она поспорила с ним, как умела, и в ответ получила неожиданную отповедь. Он, не называя вещи своими именами, очень умело показал её мещанство, узость взглядов, недостойную ревность. Ей было обидно, стыдно, горько. Она не ответила: было страшно переписываться с оппозиционером. Стояла осень 1931 года. Политическая атмосфера вокруг сгущалась. В газетах и на всех собраниях наперебой клеймили всяческие уклоны и шатания. На этом закончилась её переписка с любимым человеком. Ах, как она потом винила себя за малодушие!
Новые надежды
Николай дождался суда только в конце декабря. В маленьком коридорчике, куда его привели, толпились члены кружка. Увидев Таисию Ивановну, он бросился к ней и в первую очередь спросил про Марию.
– Маша куда-то исчезла, – шёпотом отвечала она. – От меня всё добивались, где она. А я понятия не имею, куда она делась. У нас никто не знает, откуда она родом. И ещё несколько человек ускользнуло от этих супостатов. Видно, кто-то успел предупредить. Мне кажется, в ГПУ кто-то нам сочувствует.
Эти слова обнадёживали: по всей видимости, Маша была на свободе.
– А где тётя Зина, Матвей Семёнович?
– Вот он-то, Матвей, нас и сдал! – шептала Таисия Ивановна. – Это мне точно известно. Ну, конечно, его самого не тронули и семью тоже.
Никакого настоящего суда не было. Их просто вызывали по очереди в комнату, где сидели три мрачных человека, которые и оглашали приговор. Как и обещал следователь, Николай получил три года концлагеря, но место назначения ему не назвали. Сказали странные слова: «Поступаете в распоряжение Наркомата обороны». Следователь, давая ему расписаться в постановлении, пробубнил:
– Повезло тебе, студент. Можно сказать, в санаторий отбываешь. Под Москвой будешь работать в секретной организации. Скажи спасибо профессору Окунёву, он тебя характеризовал как толкового инженера.
Николай взглянул на следователя, которого уже успел возненавидеть. Теперь это был толстый, добродушный дядька. «Видно, он человек не злой, просто работа у него такая», – подумал Николай.
На другой день его куда-то повезли, но не в тюремной машине, а в армейском грузовике с крытым верхом. Рядом с ним сидели его конвоир с винтовкой и два красноармейца, всё остальное пространство в кузове было заставлено ящиками с каким-то оборудованием. Он дрожал от холода в лёгком пальто, в котором был арестован весной.
– На-ка, накинь на себя, – сказал сидящий рядом коренастый мужик с рыжими усами и с лычками старшины в петлицах. Он протянул старую телогрейку, которую использовали как мягкую прокладку между ящиками. – А то мы заместо специалиста снеговика привезём.
Выехали из города и долго ехали зимними дорогами Подмосковья. Забуксовали, и Николай вместе со всеми вылез из грузовика, осмотрелся. Слева чернел лес, справа тянулись заснеженные поля. Падал снег. Такая знакомая, щемящая сердце картина… Дружно враскачку вытолкали машину и двинулись дальше.
Приехали в воинскую часть, окружённую высоким забором. Николая разместили в казарме вместе с красноармейцами, повели в баню, потом выдали хоть и неновый, но добротный комплект обмундирования. Первые два дня он бездельничал, отъедался в столовой, с трудом удерживаясь, чтобы в третий раз не попросить добавки. На третий день оперуполномоченный – занудливый лысый старикан – взял у Николая подписку о неразглашении государственной тайны и провёл с ним беседу, суть которой сводилась к тому, что любое нарушение режима приведёт к немедленному переводу Николая в расположенный неподалёку лагерь на земляные работы. После этого его привели в мастерскую – большую захламлённую комнату, где несколько человек сидели за длинным столом и занимались ремонтом телефонных аппаратов. Начальник, хмурый немолодой человек в форме, с тремя квадратами в петлицах, пригласил его к своему столу и устроил небольшой экзамен:
– Технику беспроводной связи изучал?
– Так точно, изучал, товарищ комбат, – Николай успел освоить воинские правила общения.
– Нарисуй-ка схему входной цепи лампового радиоприёмника.
Он нарисовал. Ещё несколько подобных вопросов, и взгляд начальника потеплел.
– Что же тебе доучиться-то не дали?
Николай пожал плечами.
– Ладно, – продолжал начальник, – слушай вводную. Вот схема новой немецкой рации, работает в коротковолновом диапазоне. Изучай. Будем делать такую же, только на наших лампах и с нашими батареями. В армии связь – первое дело, переносные радиостанции нужны позарез.
Николай и так был ошеломлён переменами, которые обрушились на него после жизни в тюремной камере, а тут оказалось, что его ждёт интересная работа…
Печатается впервые.
← Предыдущая публикация Следующая публикация →
Оглавление выпуска
Добавить комментарий