Музыка для Бога

«Мы живём по верхам». Эта фраза запала мне после встречи в Петербурге с человеком, которого многие знают по концертам Архиерейского праздничного мужского хора Александро-Невской лавры. Концерты эти проходят в лаврском Свято-Духовском культурном центре, в Исаакиевском соборе и на других площадках Санкт-Петербурга, Москвы, Архангельска, Хельсинки. Хор возглавляет Дмитрий Стефанович – лауреат хоровых и композиторских конкурсов, доцент хоровой кафедры Герценовки, зав­кафедрой истории церковной музыки Духовной академии. Человек он известный. Но лично для меня было открытием, когда на сайте classic-online.ru я нашёл романсы для альта и фортепиано, написанные Стефановичем: «Деревня зимой», «Молитва», «Ночь», «Облака»…

Архиерейский праздничноый хор Александро-Невской лавры. Плакат

Путь на клирос

– Дмитрий Владимирович, вы учились в Петербургской консерватории?

– Да, в 1988-м окончил дирижёрско-хоровое отделение, в 1992-м – композиторское.

Дмитрий Владимирович Стефанович

– Насколько помню, хоровое пение не считалось престижным…

– В специальной музыкальной школе при консерватории я начинал учиться как кларнетист. А потом мой отец, который был пианистом, почему-то решил, что мне надо быть хоровым дирижёром. И знаете, это совпало с тем, к чему я уже начал тянуться, в том числе ко всему церковному.

– То есть вы ещё подростком это почувствовали?

– Да, и прекрасно помню день, когда это произошло. После экзамена или отчётного концерта в школе нужно было долго ждать оценки, и мы с отцом решили пойти погулять. Школа моя, как и консерватория, находится на Театральной площади, а напротив – там, где сейчас вторая сцена Мариинского театра, – был ДК имени Первой пятилетки. Смотрим: на афише фильм «Андрей Рублёв». Его тогда, в начале 70-х, лишь в ограниченный кинопрокат выпустили и «крутили» как раз в этом маленьком ДК. Не передать словами, как меня захватило переданное Тарковским ощущение церковной Руси. Храмового пения в фильме как такового не было, но всё равно оно звучало – в иконах, во фресках, в самом сюжете. В общем, после этого я стал ходить на православные службы в Николо-Богоявленский морской собор, это также рядом с Театральной площадью. Такой вот получился короткий путь от ДК имени Первой пятилетки до храма.

– Вам сколько тогда было лет?

– Это примерно 1977 год, значит, ещё 14 лет не стукнуло. Помню, что первый раз на богослужение пришёл я в пионерском галстуке и меня чуть не выгнали поганой метлой. Импозантный такой «старорежимный» дедушка выговаривал мне: «В церкви не может быть красных людоедских галстуков». А я, честное слово, понять не мог, о чём это он.

Сейчас, к сожалению, ­повсеместно хорики маленькие, даже в больших храмах. А в ту пору в Никольском соборе были хорошие певцы и большой хор. И прихожане не отставали. На богослужениях ещё стояли люди, родившиеся до революции, – голосов у них уже не было, но они представляли собой дореволюционную традицию, когда паства в храмах очень активно пела. Глядя на них, все в Никольском соборе тоже пели, тянулись за ними.

Что ещё меня поразило – на будничной службе пели «Милость мира» № 2 Гавриила Ломакина, так называемую народную её версию, которая рассчитана на пение всем храмом, всей паствой. В наше время я такого давно уже не видывал.

– Это тоже дореволюционная традиция?

– Так Ломакин когда жил? Он был крепостным крестьянином и вольную получил от графа Шереметева за пение в его хоровой капелле. Позже, с 1830 года, он преподавал пение в Императорской придворной певческой капелле, вместе с Балакиревым основал «Бесплатную музыкальную школу». В ту пору народ умел и любил петь, церковную службу знал – могли петь всем храмом.

Сейчас есть церкви, где прихожане поют вместе, но у них одноголосные такие мотивы, попевки. Например, в церкви Феодоровской Божией Матери у отца Александра Сорокина. Или в той церкви, в которой я сейчас подпеваю, – Марии Магдалины в Павловске, у отца Даниила Ранне. Там «Отче наш», «Верую» паства поёт за дьяконом.

– Так это во многих храмах.

– Одно дело – когда «да-да-да» на одной ноте речитативом, а другое – когда с мотивом. В общем, так всё складывалось…

– Вы недорассказали. Галстук-то пионерский сняли?

– Естественно. И комсомольский значок потом снимал. Не могу сказать, что из меня получился активный прихожанин – уже тогда понимал, что это опасно для моего существования в школе. Однажды, в 1981 году, пришёл я попеть к своему приятелю на клирос Троицкого собора лавры. Там регентовал ныне покойный протодиакон Павел Петрович Герасимов – великая душа питерского хорового дела. Он послушал меня, расспросил, кто я, откуда, и сказал, что сейчас петь в церкви не нужно – не примут в консерваторию. И я последовал его совету. Поэтому мой по-настоящему первый приход с постоянной работой пришёлся на 1986-й год, когда я уже учился в консерватории. Но тоже не без проблем. В храм петь ходил не только я, но и ещё трое с моего курса, и на нас смотрели косо, особенно ответственные комсомольские работники. Кстати, ребят, которые учились на пять-шесть лет старше, за «церковность» выгнали из консерватории, хотя потом восстановили. Сейчас они симфонические дирижёры: один в Нижнем Новгороде работает, другой в Варшаве. И вот в 86-м, будучи на четвёртом курсе, мы с приятелем пришли прослушиваться в церковь Праведного Иова Многострадального, что на Волковском кладбище. Меня взяли, а его нет. После Пасхи как-то очень тихо вызвал проректор консерватории и спросил: «А ты что, в церкви поёшь, что ли?» Чего врать человеку? Отвечаю: «Да, пою». Спросил он, сколько зарабатываю, я ответил – и получилось, что за предпасхальный месяц и саму пасхальную службу я заработал столько же, сколько он получает в месяц. И проректор сказал: «Ладно, пой дальше».

Лишь спустя десятилетия узнал, что проректор – внук протоиерея Никольского собора и ещё в послевоенные времена он был иподиаконом у Ленинградского митрополита. Получается, он меня благословил. У Иова Многострадального я как-то сразу прижился. Там был замечательный настоятель, отец Адриан Должиков, и с регентом Владиславом Рощиным повезло. Среди клира оказались несколько моих сверстников, с которыми дружим до сих пор. Один из них, протодиакон отец Алексей Новиков, стал крёстным отцом моего сына. Можно сказать, Господь туда привёл. Там обрёл не только духовную, но и материальную опору. В 90-е годы жить было не на что, работа в детской музыкальной школе, куда удалось устроиться, оплачивалась скудно, и пение в храме помогало свести концы с концами.

Своё и чужое

– Отец ваш как отнёсся к тому, что в храм начали ходить?

– Нормально. Хотя ни он, ни родственники по его линии религиозностью не отличались.

Стефанович – это сербская фамилия. Когда османы захватили Сербию, то Стефановичи ушли оттуда в Речь Посполитую, на востоке которой было много православных – белорусов и украинцев, а спустя время переселились в Россию. Многие служили в армии, прадед мой, например, был офицером во время Первой мировой. А по материнской линии мы костромские, дед родился в деревне под Буем. В прошлом году ездил туда, постоял на месте деревни, которой уже нет. И такое чувство утраты… Не только своих корней, но и чего-то большего, что олицетворяла собой бабушка. Вот она-то и была самой верующей у нас. Плохо читала и едва умела писать, но молитвослов у неё был – она в него смотрела, когда молилась. Он достался мне после её смерти. И знаете… есть у богословов такое понятие – «вера угольщиков». Это как Портос в «Трёх мушкетёрах». Почему он дрался на шпагах? «Я дерусь, потому что я дерусь». Есть люди, которые верят в Бога, потому что верят в Бога. Им не нужны объяснения, сложные логические умозаключения, что Бог есть. Я верю и верю. Вот моя бабушка была таким человеком.

– А вы какой? Портос или Арамис?

– Я читаю много богословской литературы – это факт. Но я не ищу там доказательств Бога, потому что и так верю. Может быть, ищу какое-то своё понимание – в первую очередь тех исторических процессов, которые идут в Церкви. Ведь мы, воспитанные в СССР, были лишены настоящей своей истории, которая в глубине своей церковна. Взять, например, церковный раскол, который не только Церковь расколол, но и соборное единство Руси, когда то, что мы называем элитой, было частью народа. И как без этого понять череду революций, завершившихся Октябрём 17-го года?

Мне довелось пообщаться со старообрядцами-поморцами, община которых живёт в деревеньке Зайцево неподалёку от Сиверской, ктитором там женщина. Как они смогли сохраниться за сотни лет гонений? Почему их предки предпочитали сгореть заживо, но не отойти от церковной старины? Для нашего секуляризированного мира это просто непонятно. А понять важно, потому что мы вновь стоим перед теми же вызовами, что и сто лет назад.

– Вы имеете в виду сохранение традиций, национальной идентичности?

– Да, национальной – но не только этнической, а в большей степени духовной. Ведь нацию нашу православная вера формировала. И православие, хочешь ты или нет, нацеливает нас на верность традиции. Тут прямая связь. Заметьте, что те, кто называет себя атеистом, в меньшей степени являются приверженцами традиций. Вы можете себе представить, чтобы православный человек сказал о своей родине «эта страна»? А они могут, что мы и слышим иногда. Я знаю это по своим однокашникам спецшколы. Из 36 человек, учившихся в классах «А» и «Б», в России осталось всего десять, не считая двух умерших. Остальные уехали в 1980–90-е годы.

– Уезжали-то в основном в Израиль?

– Не только, хотя да, евреев в школе при консерватории было много. Ехали чаще в Америку и, как мой приятель описал, как будто реку Стикс переплывали, за которой потусторонний мир. Перелетает человек Атлантический океан – и всё, словно бы человека и нет. Из всех моих одноклассников, кто перебрался туда во времена СССР, практически никто не выходит на связь. Некоторые даже с родственниками, оставшимися в России, не общаются. И вот они как раз люди неверующие, хотя могут порассуждать о религии. Хороший мой приятель, одноклассник, он сейчас профессор Чикагского университета, как-то написал мне, что в России нет свободы. Я спрашиваю: «Родной, скажи, о каких свободах ты говоришь?» – «У вас нет свободы вероисповедания». – «Миш, ты давно в России не был!» – «Нет, у вас запретили Муна и иеговистов». Пытаюсь ему объяснить, что иеговисты, пятидесятники и многие другие секты в России очень отличаются от американских, они более агрессивны и тоталитарны. И понятно почему: если русский человек предал свою веру, свои традиции, то мирно существовать он не может – нужна какая-то борьба, которая постоянно поддерживала бы его выбор.

Хотя, конечно, традицию не стоит абсолютизировать – мол, ни шагу вправо-влево. Взять нашу церковную певческую традицию. В своё время на неё сильно повлияла итальянская музыка, но итальянцами же мы не стали.

– Слабое утешение. А без этого влияния нельзя было обойтись?

– Каким образом? Взаимопроникновение культур было всегда. Кто собор Василия Блаженного построил? Итальянцы. Или, например, вы знаете, почему на крепостных стенах Московского Кремля в зубцах сделаны прорези в форме ласточкиного хвоста? Кремлёвские зубцы стали нашим национальным символом, их рисуют на открытках, на плакатах – а откуда они взялись?

– Так красивее, наверное, с изящными вырезами в зубцах.

– На самом деле это знак гибеллинов. В XII–XVI веках на Апеннинском полуострове соперничали между собой те, кто был за верховенство Папы Римского во всех политических вопросах, то есть гвельфы, и сторонники императора, помазанника Божьего, – гибеллины. Так вот, на севере Италии гвельфы строили свои замки, украшая крепостные зубцы прямоугольным вырезом, а гибеллины делали вырезы в форме ласточкиного хвоста – для того чтобы путник, подойдя к замку, не ошибся, к кому идёт. Когда Иван III по совету супруги Софьи Палеолог пригласил зодчих из Милана строить Московский Кремль, те задались вопросом: а какие в зубцах делать вырезы? Сочли, что русский Великий князь точно не за Папу, и сделали «имперские» зубцы.

– История интересная, но к нашей русской традиции какое отношение имеет?

– Такое, что Русь не стояла в стороне, мы были частью европейской истории. И что плохого, что она отразилась в стенах нашего Кремля?

Тут ещё такой момент – часто символы и образы, рождённые в одной стране, становятся общемировыми. О тех же гвельфах и гибеллинах говорится в «Божественной комедии» Данте, а у Шекспира в «Ромео и Джульетте» к гибеллинам-аристократам принадлежат Монтекки, то есть Ромео, а Джульетта была как бы «народная». Это добавляет рельефности истории их любви. И что интересно, символы эти, из национальных обращаясь в общемировые, затем могут снова становиться национальными. Возьмём московское барокко, которое на Руси появилось ещё до Петра Первого. Семантический язык этого архитектурного стиля – итальянский. Но в самой Италии вы московского барокко не найдёте, это уже наш, русский, стиль. То же произошло и с церковной музыкой.

Чаще всего в храмах у нас исполняют те произведения, которые были написаны в синодальный период под итальянским влиянием. Считаю, это неправильно, поскольку у нас есть хорошая музыка и других времён. Но в то же время я не согласен с теми, кто говорит об «итальянщине» в наших храмах. На самом деле всё намного сложнее.

Как петь?

– В середине 1980-х годов мне посчастливилось попасть на первое в советское время исполнение «Литургии святого Иоанна Златоуста» Рахманинова. Контрамарку в Ленинградской академической капелле дали на галёрку, где яблоку негде было упасть. Признаться, на концерт я пошёл из любопытства: как мог мирской композитор написать литургию для церкви? То есть настроен был скептически, да ещё теснота на галёрке, стоячие места, кто-то на ногу наступил. Но когда зазвучал хор… До сих пор не верится – я почувствовал запах ладана. И после концерта вполне серьёзно спросил одного композитора, знакомого с дирижёром Чернушенко, не привёл ли тот за кулисы священника с кадилом. Может, это был знак мне? Честно говоря, я ведь тоже против «итальянщины», считаю это обмирщением.

– А как вы различаете мирское и церковное в музыке?

– Да просто. Когда на богослужении хочется присесть на стул и слушать, как в концертном зале, то это мирское. А когда пение хора не замечается, не думаешь о нём, то это и есть церковное, молитвенное.

– Извините меня, вы же пришли молиться, так и молитесь. В Петербурге есть настоятели, которые говорят, что надо от партесного пения вернуться к знаменному. И одному из них я сказал: «Давайте вернёмся. Но тогда вы не будете включать электричество в храме, петь будете только при свечах и отапливать храм зимой дровами, а ездить домой на извозчике». Понимаете, всё ведь взаимосвязано. Какой физический тонус у человека, что его окружает в быту, к какой музыке он привык. Знаменный распев, особенно в современном исполнении, скорее усыпляет нашего человека, чем концентрирует его внимание. Он привык к многоголосию, и монодическое пение может убаюкать его, погрузить в некую нирвану, в которой уже не замечается то, что происходит в храме, и не переживается богослужение. Это уже медитация будет, а не молитва.

– Но старообрядцы почему-то не засыпают от знаменного пения. Может, потому, что у них больше земных поклонов, чем у нас? Постоянно взбадривают себя?

– У них своя традиция, в которой одно дополняется другим. У греков, например, тоже есть своё – там священник поёт наравне с дьяконом, а у нас священники больше читают речитативом. Это не значит, что мы должны делать, как в Греции. У них свой уклад, который предполагает вот такую практику. Всему своё место. В монастырях, в сельских приходских храмах, в городских соборах – везде своё. Я бываю на службах в нашем Новодевичьем монастыре, и там время иначе движется – час, проведённый в обители, сравним с несколькими часами на улице. То же самое чувствовал на Валааме. Понятно, что там и петь будут иначе.

Многое зависит и от самого храма. Ну как в Николо-Богоявленском соборе, построенном в стиле барокко, петь знаменным распевом? Почему в Москве очень любят монодийное песнопение? Потому что в центре города много церквей XVII-XVIII веков. Они маленькие. Большой хор туда не поставишь, только три-четыре певчих, и, конечно, они будут петь монодийную музыку. Однажды на одном из концертов в Исаакиевском соборе мы попытались петь знаменным распевом – не звучит, реверберация, всё сливается. А в сельском деревянном храме, где акустики вообще нет, – пожалуйста.

Также тут многое зависит от хора, как он поёт. Был такой замечательный украинский композитор Артемий Ведель, писавший многоголосную церковную музыку в XVIII веке. Отношение к нему у наших священников неоднозначное – одни его любят, другие считают, что музыка его не совсем церковная, там много громких звуков и так далее. Но однажды в Почаевской лавре услышал я исполнение его знаменитого «Покаянного трио», которое поётся на Страстной неделе. Украинский хор пел – и никаких «криков» не услышал. А у нас исполняют с «криками». Почему? Потому что в Почаеве сохранилась аутентичная традиция исполнения Веделя. Если захотим превратить музыку Бортнянского, Турчанинова, Львова в итальянскую, то и сделаем её итальянской. Всё, что светскими композиторами написано для храма, за редким исключением, можно спеть церковно.

– А исключения какие?

– Например, сложно петь Рахманинова. Неслучайно он сам дирижировал свои «Литургию» и «Всенощное бдение», когда были премьеры в Петербурге и Москве. Тамошние регенты просто не знали, как это исполнять.

– У нас в России какие есть традиции церковного пения?

– Я бы выделил две, так скажем, идеологии церковного пения – петербургскую и московскую. Петербург – это город, в котором традиция церковного пения более праздничная и официальная, чем в Москве. Кроме того, в Петербурге нет таких «криков» в пении. Если послушать песнопения из Храма Христа Спасителя…

– Что вы имеете в виду под «криками»?

– Скажем, излишняя аффектация, излишние акценты, перепады динамики. То есть когда произведение заведомо излишне украшается своими какими-то воззрениями.

У нас в Петербурге флагманом церковного пения была Придворная певческая капелла, которая на протяжении двух столетий своего существования опиралась на итальянских учителей вокала. Соответственно, все старались петь, как капелла. А это выверенные тембры, упор на слаженность ансамбля и, условно говоря, подражание звучанию органа. В Москве же в большей степени опирались на народное, как они себе представляли, пение, поэтому записи Синодального хора, которые сохранились, иногда меня шокируют. Я слушал записи 1907-1908 годов, и там, условно говоря, не вместе вздохнули, не вместе сняли, а вступили – один – и другие за ним. То есть там в большей степени такая народная вольница. Но когда мы говорим это москвичам, они удивляются: «Да вы что?! Синодалы лучше всех». И так же придирчиво, как мы, воспринимают нашу традицию.

– Какая традиция получила большее распространение?

– Это зависело от того, куда распределяли из московских и петербургских регентских школ. Центральная Россия – это выпускники Московского синодального училища. А петербургское влияние – это Север России, за исключением старообрядческих районов, и Юг России, включая Ставрополье и Севастополь. Ещё петербуржцы оказались в Перми и Красноярске, то есть на Урале и в Сибири.

Сейчас московское влияние сильнее, но всё-таки острова петербургского пения сохранились. И наш хор – один из таких островков. Он создавался личными пожеланиями архиепископа Кронштадтского Назария, наместника Лавры, и первые три года был под его прямым покровительством. Изначально идея хора была в том, чтобы петь церковную музыку в питерской праздничной традиции.

– Вы много ездите с хором?

– Нет, выезжаем редко. Могу даже перечислить: пели на фестивалях в Архангельске, Северодвинске, Ярославле, Москве. На Украине до майдана мы дали около 30 концертов в разных городах, от Почаева до Днепропетровска. Два концерта были в Вене, на Рождественском фестивале. У нас нет своего директора, менеджера, как сейчас говорят, поэтому это всё на частных инициативах. Слава Богу, у нас есть хороший друг, который организовывает нам концерты в Хельсинкском Успенском соборе, акустика в нём чудеснейшая. Мы собираем там до 600 слушателей, причём не только православных.

После концерта в Успенском соборе Хельсинки с архиепископом Львом, апрель 2018 года

Ствол и крона

– Дмитрий Владимирович, вашу цер­ковную музыку исполняют в храмах?

– У меня есть две литургии: одна – большая, а другая – для камерного состава, написанная для хора церкви Обретения главы Иоанна Крестителя на Каменном острове, в которой я тогда пел. Там литургию пели целиком и сейчас иногда поют, по крайней мере части из неё. А большую литургию ещё ни разу целиком не пели, звучали только части из неё. Ещё есть отдельные церковные сочинения, которые поют разные исполнители, в том числе и мой мужской лаврский хор. Собственно, для него они и были написаны.

– Сейчас создаётся церковная музыка?

– Я бы сказал, сейчас кризис. Большинство современных композиторов, берущихся писать для храма, не понимают, что они делают. Воспринимают текст как некую фонетическую основу для собственных музыкальных фантазий. Был у нас конкурс церковных композиций, который проходил к 300-летию Александро-Невской лавры, и, можете себе представить, нам прислали литургическое песнопение, написанное для хора в сопровождении джазового оркестра. Автор православный, правда, живёт он в Америке.

– Вы говорили, что сейчас в храмах звучит в основном музыка синодального периода. И что это плохо. Но выбора-то, получается, нет?

– К сожалению, у нас был большой перерыв, приблизительно с середины 40-х годов, когда умерли церковные композиторы Чесноков, Никольский, Рютов, Иванов-Радкевич, а дальше образовался вакуум, поскольку учеников они оставить не смогли. Но продолжали творить те, кого в определённом смысле можно назвать самоучками.

Александр Александрович Третьяков на фронте

Например, Александр Александрович Третьяков, родившийся в 1905 году в Новгородской губернии. Жил и учился он в Перми, музыке практически не обучался – талант передался по наследству от отца, который пел в церковном хоре и обладал аналитическим слухом. В 1925 году он познакомился с регентом кафедрального собора Перми Михаилом Кусковым, который стал его музыкальным наставником. Закончив мед­институт, Третьяков работал врачом и начал регентовать в одном из храмов Перми. В 1929 году, вдохновлённый текстами преподобного Иоанна Дамаскина, написал «Степенны» – замечательное произведение, которое исполняется и поныне. В 1932 году его арестовали и на три года отправили в лагерь. Затем война, он – военврач на фронте. В 1947 году Третьяков, будучи проездом в Москве, зашёл Богоявленский Елоховский собор и показал регенту несколько своих партитур, которые сразу же были исполнены. Потом переехал в Москву и управлял церковными хорами вплоть до смерти в 1978 году.

Всего Третьяковым было написано около ста песнопений для малых хоров. Конечно, по уровню композиторского мастерства он не может сравниться с Чесноковым или Гречаниновым, но музыка его хорошая, с красивой запоминающейся мелодией. Искусствоведы отмечали, что его «гармонический стиль иногда имеет ярко выраженные национально-русские черты». Это представитель московской синодальной школы. А у нас в Ленинграде примерно в то же время творил Александр Фёдорович Шишкин. Кстати, тоже пермский – там родился и учился. Здесь он был регентом Николо-Богоявленского собора и доцентом Ленинградской духовной академии. В прошлом году исполнилось 60 лет, как он ушёл. Но к этой дате, к сожалению, ни книжки о нём не вышло, ни ноты его не напечатали. Жаль.

Можно называть и другие имена. В последнее время я часто езжу в Финляндию, знаком со многими местными регентами. У них, что мне нравится, не пресекалась композиторская традиция православной музыки. После революции там оказались два очень неплохих церковных композитора – Алексей Иванович Красностовский и Фёдор Васильевич Миролюбов. И сейчас есть несколько финских композиторов, например Микко Сидоров, которые пишут замечательную православную музыку – без «наворотов», а как раз ту, которая способна звучать на клиросе.

К сожалению, мы в ощущении нашей культуры живём по верхам – есть Толстой и Тургенев, и только потом мы узнаём, что был и Лесков, которого в своё время не оценили по достоинству. Сегодня как можно представить русскую литературу без его «Левши» и «Очарованного странника»? Считаю, точно так же не оценён композитор Леонид Башмаков – он не в первом ряду, но ведь без второго, третьего рядов невозможно существование культуры. Должна быть культурная почва – не только в литературе, но и в музыке тоже. Лишь из разнообразия может получиться что-то великое.

Обобщая, можно сказать, что традиция – это не унификация, не приведение к чему-то одному. Скорее, это древо, имеющее множество ветвей.

– Чем больше ветвей, тем больше света получает крона и тем крепче ствол?

– Такое древо плодоносней. И больше шансов, что оно будет расти и дальше.

← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска

Добавить комментарий