В красном Крыму

Мария Николаевна Квашнина-Самарина до лета 1917-го была в Петрограде сестрой милосердия Георгиевской общины. Кончилось это так: «Атмосфера продолжала сгущаться. Во время моего обхода раненых солдат в лазарете один из них, которого я попросила оправить свою постель, со словами “долой старшую сестру!” бросил в меня деревянную ногу. К счастью, она пролетела мимо меня. Но этот его поступок ранил мою душу. Я всё отдавала раненым, моя жизнь была полна желанием им служить, я старалась как можно заботливее ухаживать за ними, вся моя зарплата тратилась на раненых. Это оскорбление меня до того потрясло, что я тут же подала заявление об увольнении от должности сестры. Таким образом, я бросила ту профессию, которая очень отвечала моим стремлениям — помогать людям. Впоследствии я всегда об этом жалела».

Этот ужас был 25 декабря 1920 года: в этот день убили моего отца, 79-летнего старика, и брата Дошу, которому через 13 дней исполнилось бы 43 года.

Осенью 1920 года к местечку Судак стали подходить колонны большевистских войск. Они производили впечатление серой лавины. На несколько дней они задерживались в Судаке для отдыха, а потом шли дальше. Когда с нашего балкона я увидела эти войска, мне стало как-то особенно жутко, а брат Доша сказал мне: «Это Пётр Великий, большевики таким же гением и волею переделают нашу страну! И она станет жить по-другому».

Эти проходящие военные части несколько раз останавливались в нашем доме и в благодарность за гостеприимство просили нас выходить на балкон, а сами выстраивались внизу вместе с оркестром и играли в нашу честь марши и туши.

Но предчувствие чего-то страшного меня не оставляло. В начале декабря 1920 года к нам неожиданно прибежала Варвара Леонидовна Спендиарова, которая очень взволнованно рассказала, что в Судак пришёл особый карательный отряд, имеющий полномочия арестовывать и расстреливать жителей. Через несколько дней пришли они в наш дом с ордером на арест моего брата и увели его. Арестованных они помещали в винном подвале дачи Капнист-Паскевич, которая находилась через дорогу внизу под нашей дачей. Через несколько дней они опять пришли к нам и попросили моего отца прийти на дачу Жевержеевой, где они устроили себе помещение для штаба. Когда мой отец пришёл туда, они попросили его написать свою автобиографию. Он написал про себя, что честно трудился и работал всю свою жизнь, а когда вышел в отставку, то его выбрали предводителем дворянства Порховского уезда Псковской губернии. Когда он вернулся домой и рассказал про эту анкету, я не могла удержаться, чтоб не вскрикнуть: «Зачем ты написал, что ты был предводителем, ты не понимаешь, что они считают эту деятельность преступлением!» – «Какая ты глупенькая, Маруня, не понимаешь, что дворяне меня сочли достойным уважения и избрали единогласно – это очень почётно, и большевики, конечно, это учтут и оставят меня доживать мой век спокойно, тем более что мне уже под 80 лет».

Но через день они пришли и увели его в подвал, а меня попросили прийти на дачу Жевержеевой и тоже заполнить какую-то анкету. Не успели они её как следует прочесть, как дали распоряжение солдату отвести меня тоже в подвал. По дороге мой провожатый, хитро улыбаясь, мне сказал: «Ты знаешь, всех вас расстреляют, но если ты мне отдашься, то я вас спасу». – «Что ты мне говоришь такую ерунду, мой отец и брат – честные и благородные люди, и их не могут убить!» А сейчас я виню себя, что, может быть, я могла бы их спасти; это меня очень мучает. Мне все говорят, что если бы я согласилась на мерзкое предложение солдата, то это не повлияло бы на их судьбу. «А вдруг бы повлияло, а я их не спасла», – эти мысли меня мучают, и я очень страдаю.

Когда я пришла в подвал и увидела папу и Дошу, я так была рада, что даже сырой и низкий подвал мне понравился. Там я увидела много своих знакомых: графа Ростислава Капниста*, Федю Стэвена, писателя Данилевского и Игоря Лэсли (родственников князя Голицына из Нового Света), Бориса Летуновского, его мать Зинаиду Степановну, Павла Александровича Скопника и много других.

Из женщин были только Зинаида Степановна и ещё какие-то две молодые, которых я не знала.

Граф Р. Р. Капнист с супругой

О графе P. P. Капнисте вплоть до 1940-х сохранялась память в татарской части Судака. Рассказывали, что зимой 1920-1921 г. жители аула обратились с просьбой выпустить его на свободу. «Соберёте две тысячи подписей – выпустим», – отвечено было им. Подписи собрали, но требуемая цифра была увеличена. Когда количество подписей превысило и новую цифру (по рассказу, число подписей дошло до четырёх с половиной тысяч), граф P. P. Капнист был расстрелян на Алчаке вместе с другими арестованными. При похоронах его родственникам удалось передать рабочим, перетаскивавшим трупы, гроб для его тела, с буквами «Р.Р.К.» на нём. Власти будто бы расшифровали буквы как «расстрелян разбойниками-коммунистами» и приказали гроб сжечь, а убитого похоронить в общей яме. Позже, в 1929 г., когда вдове Капниста, Анастасии, пришлось ночью бежать из Судака, спасаясь от ареста, татары дали ей и её дочери свои национальные костюмы, позволявшие скрыть лицо. (Прим. ред.).

Меня все так сердечно встретили, что стало как-то тепло и уютно, несмотря на то, что спать надо было на земляном полу, а сидеть на узких брёвнах, которые употреблялись для подставок под бочки с вином. Для естественных надобностей имелось одно ведро, которое позволяли выносить в сопровождении часовых два раза: утром и вечером. Для многочисленного состава арестованных ведро было очень маленьким сосудом, и потому часто раздавались умоляющие голоса дежурных: «Товарищи, воздержитесь!» Среди арестованных мужчин нас было только четыре женщины, а для меня не казалась странной совместная жизнь, как будто бы совсем исчезла стыдливость и все рамки условности. Все мои понятия о приличиях как будто совсем исчезли перед чем-то важным, не похожим на нашу прежнюю жизнь с её законами, устоями и понятиями. Кипяток для чая и еду нам приносили родные, которые передавали её часовым, и мы в щель тяжёлых ворот подвала видели их грустные встревоженные лица. Папа, Доша и я не верили в возможность трагического конца, и потому настроение было спокойным, мы только с Дошей волновались из-за сырости и холода подвала за состояние слабого здоровья отца и просили через ворота маму принести нам большой тёплый оренбургский платок, которым мы папу тщательно укутали. Условия подвальной жизни были тяжёлыми. Нельзя было даже лицо освежить холодной водой, которой не было. Снять пальто из-за температуры подвала мы тоже не имели возможности. По вечерам мы зажигали маленькую керосиновую лампу, и все собирались около её тусклого света. Помню, как однажды вечером Доша читал свои стихи, а писатель Данилевский – свои рассказы. Если бы я была художница, я нарисовала такую бы картину: Дошины прекрасные, умные глаза и влюблённо на него смотрящих папу и мальчика Игоря Лэсли, глаза которых так и горели от музыки вдохновенных стихов. Это был как раз последний вечер нашего совместного пребывания в подвале.

На другой день вызвали рано утром человек двадцать мужчин, в том числе папу и Дошу, а из женщин меня и двух молодых особ, по виду довольно симпатичных. Всех нас повели под конвоем на жевержеевскую дачу, не похожую теперь на прежний уютный дом, где мы с Дошей часто так приятно проводили время. Хозяйку этого дома уже зверски убили. В подвале ходили слухи, что начальник отдела женщина-еврейка симпатичная и что к ней можно обращаться с просьбами. Я подошла к этой еврейке и обратилась к ней со следующими словами: «Отпустите моего отца, мы с братом люди молодые и можем выдержать всевозможные лишения, а он очень слабого здоровья, стал очень кашлять; в жизни он никому не сделал зла, за что вы его мучите?» «Разве в генерале может быть что-либо доброе?» – ответила мне еврейка. Я не знаю, что со мной случилось, я вся затряслась и закричала: «Велите отвести меня обратно в подвал!» И она, желая показать свою власть надо мной, властно сказала конвойному: «Веди её обратно в подвал!» Если бы я знала, что их в эту ночь убьют, я б не ушла от них и вместе с ними разделила б их судьбу. Всех, кого вызвали в этот день из подвала, расстреляли. Когда я шла обратно в подвал, конвойный делал мне грязные предложения, а я была так подавлена тем, что ушла от своих, что даже ничего ему не ответила, и он перестал со мной разговаривать. Когда я пришла в подвал, все меня обступили с вопросами, а я, как говорили все на даче Жевержеевой, отвечала, что всех их повезут в Феодосию. Но, несмотря на эти успокоительные слухи, мною вдруг овладело какое-то странное беспокойство и волнение. Мне стало в подвале не хватать воздуха, мне хотелось сломать этот погреб и кричать на весь мир, кричать так исступлённо, чтобы все услыхали и поняли, какой творится ужас. Но я до боли зажимала себе рот, задыхалась и не могла кричать. Такое моё состояние продолжалось до четырёх утра. И вдруг я почувствовала, что во мне что-то стихло, и я стала тихо лежать. Потом я узнала, что их убили в четыре часа утра; я поняла, что это моё состояние было следствием сочувствия моей души с ними. Они мучились, а потом успокоились, и я успокоилась вместе с ними. Часовые нам рассказали, что их увезли на суд в Феодосию. Я поверила этой сказке, но временами мною опять овладевало тревожное состояние, но мой врождённый оптимизм успокаивал мои ужасные предчувствия, и я верила, что они не могут быть убиты и что они живы.

Началась размеренная скучная жизнь в подвале. Утром нас водили на работу, заставляли руками убирать гадости, которые делали некультурные солдаты. Хорошо, что там, на дачах (мы убирали две дачи: жевержеевскую и кусковскую), была вода и можно было вымыть руки. Однажды, убирая жевержеевскую дачу, я увидела там наш оренбургский платок и папино генеральское пальто. Я с ужасом смотрела на эти вещи, но всё же не верила в смерть отца и брата, тем более что солдаты сказали мне, что их повезли в казённой одежде. И вдруг там же на столе я увидела раскрытое Евангелие и прочла слова: «Кто возьмёт крест свой и ко Мне идёт, Мне да последует!» – «Кто хочет ко Мне идти, да возьмёт крест свой и ко Мне идёт!» Но всё-таки в душе оставалась надежда и уверенность в том, что они живы.

Как-то раз ночью меня вызвали из подвала два часовых. Когда я их спросила, для чего они меня вызвали, они ответили: «Ты должна нас обоих удовлетворить». Мне эти слова показались так дики, что я сначала не поняла их смысла и спросила: «Как я вас должна удовлетворить?» Они ответили: «Небось с добровольцами гуляла, а с нами не хочешь!» – «Мерзавцы, – сказала я, – лучше меня убейте!» Они меня поставили к стенке и навели ружья на меня. Я живо помню эти минуты. Вокруг тихая лунная ночь, а на горе в нашей даче мне представилась мама, которая спокойно спит в своей кровати и, к счастью, не знает, что меня убьют. И я сказала: «Ну, стреляйте скорее!» Они бросили свои ружья и втолкнули меня обратно в подвал. Там со мной началась нервная дрожь, и Ростислав Ростиславович Капнист и Федя Стэвен стали меня успокаивать и целовать. Ростислав Ростиславович мне сказал: «Дорогая, не бойтесь, если женщина не хочет, то мужчина не может с нею ничего плохого сделать!» Вскоре после этого случая меня опять вызвали из подвала и послали убирать дачу Кусковых, где тоже помещался отряд солдат. Там солдат, когда я вошла в комнату, запер за мной дверь, заставил её оттоманкой и приказал мне: «Ложись на кровать!» Я спокойно ему ответила: «Не лягу!» Тогда он стал меня бить плёткой, приговаривая: «Заставлю тебя лечь!» Я не помню, долго ли он меня бил, но я от нервного состояния не чувствовала боли и была совершенно спокойна, помня слова Ростислава Ростиславовича. Через некоторое время раздался стук в дверь и послышался голос: «Здесь ли уборщица? Она мне нужна». Солдату пришлось отодвинуть оттоманку и открыть дверь. «Хорошо, что я вас спас, – сказал мой спаситель, – я так и знал, что он задумал гадкое». Я очень поблагодарила его за помощь и продолжала убирать дачу. С этих пор Зинаида Степановна Летуновская решила не отпускать меня одну, и, когда меня вызывали на работу, она всегда меня сопровождала, несмотря на протесты конвойных, которые ей говорили, что она уже старый человек и может не ходить на работу.

Моя жизнь в подвале продолжалась ещё несколько недель. За это время в подвал пришла арестованная Маруся Бразоль. Я ей очень обрадовалась. Она тоже не верила в расстрел своего мужа и взяла с собой его тёплое пальто и некоторые его вещи, чтобы при случае ему передать. С тех пор она сделалась моей спутницей по всем нашим дальнейшим мытарствам.

Через некоторое время нам объявили, что повезут нас в Феодосию. Я упросила конвойного зайти домой перед отъездом, чтобы проститься с мамой. Он согласился и сопровождал меня, но свидание с мамой длилось только одну минуту. Я даже не поспела спросить у неё для меня чистое бельё. Когда мы ехали на телеге в Феодосию, у меня зачесалось под мышкой, и я вытащила оттуда противную вошь. Это первое знакомство меня очень огорчило. По приезде в Феодосию нас с Марусей Бразоль поместили в довольно большую светлую комнату, где находилось очень много женщин, которые сидели по стенам и занимались ловлей на себе насекомых. Мы с Марусей по их примеру занялись тоже этим делом.

На другой день Марусю, меня и одну из арестованных (сестру милосердия) повели в концлагерь. Мне было очень странно идти по городу в сопровождении конвойных. Мы шли долго и, наконец, подошли к большому каменному зданию, в прошлом, наверное, казарме какого-нибудь полка. Нас ввели в громадное помещение, в котором находилось человек пятьсот мужчин. Вскоре появился так называемый комбат в великолепном бархатном синем френче, сшитом, наверное, из рясы убитого им священника. Револьвер висел у него на большой золотой цепочке. Он вызвал меня и грозно спросил: «За что вас презирают?» Я ответила, что сама не знаю за что. «А я знаю, – возразил он. – Вы дворянка». Я хотела ему напомнить про Ленина, но благоразумно воздержалась. Он указал мне и Марусе место на полу под остовами железных кроватей. Пол был каменный. Соседом моим оказался удивительно симпатичный юноша с чудными большими глазами, Юра Судакевич. Комбат велел нам выучить наизусть «Интернационал», и началась наша суровая строевая жизнь. Побудка производилась по сигналу, все выстраивались по команде: «Слева по порядку номеров рассчитайся!» Считались. После чего по команде должны были петь «Интернационал». «Отчего не слышно женских голосов?!» – раздавался грозный окрик комбата. Наш спаситель Судакевич начинал громко петь за нас фальцетом, и комбат, довольный, на нас поглядывал, удостоверившись, что поют женщины: мы раскрывали рот во всю его величину. Днём была прогулка во дворе казармы. Во время одной из прогулок однажды произошёл очень неприятный случай. Сестра милосердия, которая вместе с нами была препровождена в наш концлагерь, вдруг выскочила из строя и, подбежав к комбату, пыталась воткнуть в него шприц с ядом. Это ей, понятно, не удалось, и комбат тут же выстрелом из револьвера её убил. Труп же её он велел выбросить в уборную. После этого я не была в состоянии пользоваться уборной и должна была в присутствии караула исполнять свои естественные надобности.

Мы остались с Марусей Бразоль только две женщины на пятьсот человек мужчин. Часто ночью раздавалась команда: «Рота, встать!» – и комбат вызывал по фамилиям приговорённых к расстрелу, которых тотчас же выводили. Не могу забыть лиц обречённых. Каждый из нас готовился к этой участи и боялся услышать свою фамилию. Маруся Бразоль заболела воспалением лёгких. Американский Красный Крест, который ежедневно обходил арестованных по утрам, направил её в лазарет. Я осталась одна. Еду нам приносили в громадном баке – обыкновенно похлёбку с крупой. Я не могла есть из общего котла, как все арестованные, и потому старалась зачерпнуть эту похлёбку своей эмалированной небольшой чашечкой первой. Это была моя единственная еда за весь день. Когда я не успевала первой зачерпнуть еду из котла, то оставалась на весь день только с маленьким кусочком хлеба.

Контингент арестованных был очень разнообразным. Были среди них интеллигентные люди, бывшие офицеры и много крестьян и казаков. Помню, я спросила одного дряхлого старичка: «За что тебя арестовали, дедушка?» «За какую-то контру да ещё за леворюцию», – отвечал он. Про себя я думала, что меня они мучают справедливо: я так их ненавидела за их зло! Когда я осталась одна без Маруси Бразоль, староста нашего батальона предложил мне на ночь лечь с ним вместе на стол, мотивируя тем, что каменный пол очень тяжёлое и жёсткое ложе. Я по наивности своей согласилась, потому что не могла предположить в арестованном никаких побуждений. Перед сном он угостил меня пирожными. Не знаю, откуда он мог их достать, но я их с удовольствием поела. Ночью вдруг почувствовала его руку, которая меня ощупывала. Я моментально вскочила, назвала его негодяем и бросилась под защиту моего прежнего соседа, очень хорошего и чистого мальчика. Он стал меня утешать, говорил, что не даст меня в обиду, и посоветовал обратиться к Американскому Красному Кресту с просьбой взять меня в лазарет. При медицинском обходе я сказала доктору, что плохо себя чувствую. Он велел мне смерить температуру, и я с ужасом увидела на градуснике нормальную – 36,6°. Доктор же, взяв мой градусник, громко сказал: «Температура 39,6° – в лазарет!» Меня тут же отвели в лазарет, где положили на койку рядом с Марусей Бразоль. Там в сравнительно большой комнате лежало человек 18 мужчин. Сосед мой с правой стороны оказался сыном московского фабриканта (к сожалению, я забыла фамилию этого нечестного человека), он мне посоветовал дать взятку комбату и этим освободиться из концлагеря. Я сказала, что у меня нет русских денег, а есть только турецкие лиры, которые в обшлаг моей кофты мне сунула мама. «Это ещё лучше, – сказал он, – меня навещает моя родственница, и она легко обменяет эти лиры на советские деньги, а денег на них дадут так много, что вам хватит на освобождение своё и вашего друга». И я отдала ему эти лиры, но советских денег в обмен так и не получила.

Странно, что в первый же день моего пребывания в лазарете у меня сильно поднялась температура. Я объяснила себе это явление нервным состоянием, так как каждую ночь я слышала выстрелы. Под нашим лазаретом было помещение, где расстреливали арестованных. Моя температура ввела в заблуждение русского врача, который подумал, что я нагреваю градусник чаем. Между прочим, еда в лазарете была лучше: утром и вечером нам давали сладкое и чай. Сильное унижение испытала я, когда врач велел мне поставить два градусника под обе руки. Температура на градусниках, конечно, оказалась одинаковой, и тогда он написал в истории моей болезни: «Туберкулёз лёгких». Он не понял, что от нервных переживаний температура может подниматься.

Во время нашего пребывания в лазарете произошёл странный случай. Неожиданно пришёл в лазарет комбат в сопровождении двух женщин. Он остановился у кроватей Маруси и моей и сказал, обращаясь к своим спутницам: «Вот видите, как все врут! Они живы, но находятся в лазарете». Оказывается, как потом рассказал нам фельдшер, около концлагеря собралась толпа, которая возмущённо спрашивала о судьбе заключённых женщин, так как ходили слухи, что их тоже расстреливают, как военных преступников.

Недели две пробыли мы с Марусей в этом лазарете, как неожиданно нас обеих отправили в городскую больницу, где положили в отдельную комнату и переменили нам бельё. Конвоя в больнице не оказалось, но смешно, что у нас отняли обувь, очевидно боясь побега. Мы почувствовали себя бодрыми, ведь так приятно было уйти из казарменной обстановки концлагеря. Но наше спокойное настроение оказалось очень недолгим. На третий день нашего пребывания я видела странный сон. Мне приснился брат Коля верхом на белой лошади, который подъехал ко мне и говорит: «Тебя поведут далеко, но ты не бойся, я поеду вместе с тобой…» Не успела я рассказать этот сон Марусе, как в палату вошли конвойные и сказали, что мы должны пойти с ними в эвакопункт, откуда нас отправят к месту назначения. Они объявили нам, что мы приговорены на пять лет концлагеря в Рязани и пойдём туда этапом. Неприятно было надевать своё грязное бельё и отправляться в неизвестный путь. Придя на этапный пункт, мы увидели очень много людей, вповалку лежащих на полу и на нарах. Между прочим, увидели там нашу судакскую знакомую, пожилую даму Крыжановскую, со своею молоденькой дочерью. Перед отправлением в путь был произведён врачебный осмотр. По состоянию здоровья врач назначил мне ехать на телеге. Но я не могла видеть, как старушка Крыжановская шла пешком, с трудом передвигая ноги, и я уступила ей своё место на телеге. В первый раз услышала я песню, которую очень грустно пели арестованные: «На этапном дворе слышен звон кандалов, это партия в путь собиралась».

Наконец мы двинулись в путь большой толпой, приблизительно в сто человек, в окружении конвойных с ружьями наперевес. Вид этой толпы был очень жалок. Все еле двигались по обледенелой дороге сквозь снежные порывы пронизывающего ветра. Это был конец февраля, при этом очень холодный. Несколько человек не выдержали и умерли в пути. Умерших клали на телегу и везли вместе с нами, наверно потому, что конвой должен был доставить к месту назначения отряд арестованных в полном составе.

Когда мы проходили мимо русских деревень, в нас кидали камнями и кричали вдогонку оскорбительные ругательства. Когда же приходилось проходить мимо деревень немецких колонистов, они нас зазывали к себе в избы и старались накормить и ещё дать в дорогу что-нибудь, причём просили не делиться с конвойными, а есть самим. Конвойные тоже отдыхали, и мы, конечно, давали им утолить голод. В одной избе я попросила хозяйку остричь мне волосы, но этой мерой не удалось спастись от насекомых. Они ещё больше разбредались по всему телу, и это было очень мучительно. После пяти дней ходьбы я совсем обессилела и не могла передвигать ноги. Когда я сказала об этом конвойному, он ударил меня прикладом и крикнул: «Пойдёшь и дальше!» Я ответила: «Убей меня, дальше я идти не могу!» Тогда он посадил меня на телегу, на мертвеца…

После десятидневного пути мы подошли к Джанкою. Многие из отряда объявили конвою, что не могут двигаться дальше и сели посреди грязной площади. Мы с Марусей Бразоль тоже опустились на землю, чувствуя, что не в силах двигаться дальше. Тогда конвойные вызвали врачебную комиссию. Подойдя ко мне, врач послушал мой пульс и объявил, что я не могу идти, и велел отправить меня в больницу. Такое же решение было и для Маруси Бразоль. Оказалось, что только нас с Марусей оставили в Джанкое, а остальных повели дальше. По слухам, никто из этой партии не дошёл до Рязани. Кто умер сам, а кого расстреляли, объясняя расстрел якобы побегами арестованных. Я же думаю, что конвою просто надоело такое путешествие утомительное, и они решили его прекратить…

[Позднее] мама рассказала мне, что расстрел наших происходил на горе Алчак, и что убитые падали в расселину горы по направлению к морю, и что в последнее время жители Судака заметили, что это ущелье по ночам светилось особенным светом. Это побудило жителей оказать последний долг убиенным и похоронить их. Они считали их невинными мучениками. Выбрали комиссию по организации похорон, заказали гробы, а мама дала двадцать простынь (собрав все наши простыни), чтобы завернуть тела. Узнав об этих приготовлениях, власти арестовали комиссию и взялись сами по ночам перетаскивать убитых в общую могилу, наняв для этого рабочих. В их числе был молодой Нестроев (родственник Капнистов). Мама дала ему носилки для переноса убитых. Очень странно, что на этих носилках остались следы крови, хотя со времени расстрела прошло пять месяцев. Это явление было непонятно и докторам. В момент, когда удалился караул, к маме прибежал лакей Бразоль, который был тоже в числе переносчиков, и сообщил, что если она сейчас же поспешит, то может увидеть своих. Мама побежала и увидела папу без верхней части головы, а Дошу совсем седым, с небольшой раной у уха. От горя мама хотела броситься в могилу, но её удержали силой и увели домой. Трупы засыпали извёсткой и закопали. Место это было в саду Жевержеевой на берегу моря. Я сейчас же захотела вместе с мамой пойти к этой могиле и невольно подумала, что иду на могилу отца и брата и не могу принести им даже цветочка. В это время у нас в саду не было совсем цветов. Спустившись с мамой на дорогу, я увидела лежащие на ней две чудные срезанные розы, красную и белую. Я их подняла и понесла на могилу. Могила представляла собой большой квадрат, на котором густо росли красные маки, причём вокруг нигде не было видно никаких цветов. Мама мне рассказала, что сразу после расстрела пришёл к ней солдат и передал Дошин образок, который Доша просил его передать маме. По словам солдата, Доша перед расстрелом дал ему образок и сказал: «Передайте этот образок моей матери, а я там за вас помолюсь».

По материалам исторического альманаха «Минувшее», вып.1-й, 1990 г.

Памятная доска на горе Алчак в Крыму

Мария Квашнина-Самарина

 ← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление выпуска
 

Добавить комментарий