Христова невеста

Валерий Лялин

К 5-летию памяти († 07.10.2010)


лялин_«Я писатель из молодых, отточил своё перо на восьмом десятке лет. Вся юность прошла в урагане войны 1941–1945 годов. Война тяжёлым катком прошлась по моей жизни и, не успев умертвить, превратила меня в инвалида телесного и духовного. Вновь возродил меня к жизни архиепископ Симферопольский Лука (Войно-Ясенецкий), ныне причисленный к лику святых, подаривший мне Библию и наставивший на путь Христов. Окончив медицинский институт, я работал сельским врачом в Крыму, в Закарпатье и в Грузии, где окормлялся у старцев-монахов – выходцев из знаменитой Глинской пустыни, а также общался с монахами-пустынниками из Абхазии. Вернувшись в Петербург, был благословлён в псаломщики и клиросные певчии архиепископом Тихвинским Мелитоном. Писал православную прозу и сотрудничал на православном радио. Все мои рассказы – от сердца, на основе жизненного опыта. Пройден большой путь со грехами и покаянием. Да простит и помилует нас Господь».


– Матрёнушка, принеси ведро воды.

– Ой, маменька, не могу, спинка болит.

– Ну дай я посмотрю, где у тебя болит. Ничего не видно, вроде бы чисто.

– Ты смотри посередь лопаток.

– Да вроде бы бугорок малый есть. Вот давлю, больно?

– Немного больно, а как ведро несу, так очень больно.

Матрёна Фёдоровна Филиппова родилась в конце девятнадцатого века в деревне Криушино Угличского уезда Ярославской губернии. Семья была достаточная, большая. Четыре поколения жили под одной крышей в просторной избе-пятистенке. Прадедушка – древний ветхий старичок – уже давно лежал на печи, слезая только по нужде да покушать что, когда позволяла невестка. Большак, его сын, бородатый и лохматый, как леший, вместе со старухой-большухой были ещё в силе и командовали всеми молодыми.

Работы по крестьянству всегда было невпроворот, и никто хлеб даром не ел. И потому большак был огорчён и озадачен, когда невестка сказала ему про болезнь внучки Матрёнушки – девочки разумной и шустрой. Большак почесал в бороде и сказал, чтобы Матрёну не трогали: гусей пасти не посылали, воду носить не заставляли, а пускай в избе сидит, за маленьким Санькой в люльке присматривает. Да велел звать бабушку Палагу – костоправку, искусную в заговорах, чтобы девочку полечила…

Назавтра, опираясь на клюку, в больших лаптях и с корзинкой с корешками и травами притащилась старая Палага. Она долго крестилась, молилась и клала поклоны перед святыми образами, стоящими в деревянной, со стёклами, засиженной мухами божнице. После поклоном отдала честь и хозяевам. Матрёнку повели в протопленную баню, чтобы распарить косточки, а старухе предложили чаю. Старуха жадно пила китайскую травку, рассказывая о чудесах при мощах преподобного Серафима, перебегая мышиными глазками с одного слушателя на другого. Выпив несколько чашек дорогого заморского зелья, она перевернула чашку и положила наверх замусоленный огрызок сахара в знак того, что уже напилась как следует и осталась довольна. Придя в баню, Палага разложила Матрёнку на лавке спиной вверх, достала из корзинки бутылку со святой водой, набрала в рот воды и начала прыскать через уголёк на спину девчонке. Между прысканьем читала заговор от болезни нараспев, с небольшим приплясом.

После этого действия Палага оставила корешки и травы, наказала, как их настаивать и пить, и, получив мзду от большака, поплелась восвояси.

К осени горбик у Матрёнки увеличился, по вечерам была лёгкая лихорадка. По первопутку большак решил везти внучку к учёному доктору в Углич. Наклали в сани побольше сена, привязали к задку саней большого жирного борова и, достав из-за божницы четвертную, крепко закутанные, двинулись в путь. Большак около себя в сено положил «тулку» на случай волков. На крыльцо вышла большуха и с поклоном сказала большаку: «Читай, Кондратушка, молитву на путь шествующим!» Кондрат снял треух, перекрестился и прочитал «Отче наш».

Кнут заходил по Савраске, и сани со стонущим боровом, Матрёнкой и большаком, скрипя полозьями по снегу, тронулись в путь. Путь был неблизкий, ехали лесной дорогой. Лес спал, заваленный снегом. Громадными шапками снег громоздился на ветвях тёмно-зелёных елей. На полянах останавливались дать отдых лошади, дед вешал ей на морду торбу с овсом и накрывал потную спину попоной. Под рогожами стонал и хрюкал связанный боров. Иногда слышался голодный волчий вой. Савраска вздрагивала и настораживала уши, а дед с озабоченным видом доставал «тулку» и для острастки гулко палил в небо. Когда приехали в Углич, навстречу им попался сам доктор – тучный господин с маленькой бородкой, в каракулевой шапке-пирожке и лисьей шубе, ехавший в собственном экипаже. Дед соскочил с саней, подбежал к экипажу и, сняв треух с плешивой головы, начал что-то говорить доктору, показывая на закутанную Матрёнку. Доктор снял пенсне с багрового толстого носа, протёр его платком и указал деду, куда ехать к нему на приём.

Дворник в широком тулупе колоколом открыл деду ворота, тот въехал во двор докторского дома и поставил лошадь под навес, накрыв попоной. Дворник и дюжий работник на рогожке повезли по утоптанному снегу визжащего борова в сарай. В это время во двор въехал сам доктор и, одобрительно взглянув на влекомого борова, вошёл в дом. Горничная раздела Матрёнку и на кухне дала ей чаю с белым ситником.

В кабинете доктор внимательно осмотрел обнажённую Матрёнку, постучал согнутым пальцем по горбику и сказал деду, что дело плохо. У девочки бугорчатка позвоночника. Лечение может длиться годами. Конечно, хорошо бы её устроить в костнотуберкулёзный санаторий в Давос или Каир, в крайнем случае – в Ялту, но он, принимая во внимание их имущественное положение, считает это невозможным. В таком случае, сказал доктор, он сделает Матрёнке гипсовую кроватку по форме её спины, вроде такого корытца, и девочка должна в ней лежать плашмя постоянно три года, но по мере роста кроватку каждый год надо будет менять.

Короче говоря, девочка не помрёт, но может остаться горбатой. Дед в голос заплакал, ударил шапкой об пол и, достав из-за пазухи четвертную, отдал её доктору. Доктор снял мерку с Матрёнкиной спины и отправил их на постоялый двор, пока сохнет гипсовая кроватка.

На постоялом дворе дед покормил Матрёнку мясными щами. Себе же, кроме щей, взял косушку водки и чайник крепкого чая. Упревший от щей, чая и косушки, дед уложил Матрёнку спать, а сам, вытирая глаза красным кумачовым платком, рассказывал кабацкому сидельцу о своей беде.

Через день гипсовая кроватка была готова. Матрёнка легла в неё. Нигде не давило, для горбика была сделана выемка. Когда вернулись назад в Криушино, вся деревня сбежалась посмотреть на гипсовую Матрёнкину кроватку. Щупали её, щёлкали языками, жалели Матрёнку. Поставили лежанку у окна, положили на неё гипсовую кроватку и на год уложили в неё разнесчастную девочку. Вставать можно было только по нужде да если покушать что.

Все обитатели уходили на разные работы, и в избе оставались двое недвижимых да маленький Санька. Старому дедушке на печи поручено было караулить, чтобы Матрёнка не вставала. Но дедушка больше всё спал, и когда не было надзорного глаза, Матрёнка вставала. Бегала по избе, играла с маленьким Санькой, с кошкой, укачивала тряпичную куклу и строила из щепочек дом. Ветхий старичок на печке, проснувшись, кричал на неё фальцетом:

– Опять ты, негодница, встала! Вот погоди, ужо я скажу большаку про твои проказы.

– Дедушка, миленький, не говори, а то меня будут бранить, а мне и так тошно лежать плашмя, как покойнице на погосте.

– Ну уж ладно, озорница, не скажу, не скажу.

Родственники примечали, как у Матрёнки росли руки, ноги, голова, а туловище было какое-то бочковатое, но исправно рос и горб. Пролежав без толку год, Матрёнка взмолилась к большаку, что больше нет мочи терпеть это мучение. И большак, видя, что толку из этого не выходит, отнёс гипс на чердак избы, а Матрёнка на тонких высохших ножках стала выходить во двор. Деревенская молодёжь уже ходила на посиделки и женихалась, а Матрёнка никуда не ходила, и старый дедушка, глядя на неё, вздыхал и жалел её, говоря: «Эх, Матрёнушка, Матрёнушка… Молодость-то у всех одна, а красота разная. Не печалься, родная, зато ты – Христова невеста».

Шли годы, старый печной жилец, дедушка, приказал долго жить. Умерла и большуха, которая стала тосковать и чахнуть после того, как продотряд коммунистов выгреб из сусеков и увёз всё до последнего зёрнышка. Деревня голодала. Хлеб пекли из лебеды, мякины и молотой коры. Многих тогда снесли на погост, и изба опустела, но Матрёнка выжила. Отец её погиб в Галиции ещё в германскую войну. Большака посчитали кулаком и угнали в Сибирь. Малыши вымерли от голода и болезней. У Матрёнушки была одна отрада – это церковь, где она пела в хоре на клиросе. Отец Иоанн благоволил к ней, учил её Закону Божиему, грамоте, немножко подкармливал, называл Христовой невестой, и это её утешало.

Но вот однажды приехали из Углича на машине какие-то очень недобрые люди в чёрных кожаных куртках, с револьверами на поясе. Церковь опустошили. Иконы и церковные книги сложили в кучу и сожгли, а отца Иоанна увезли с собой. После этого и матушка куда-то исчезла. Весёлые деревенские комсомольцы подрылись под фундамент колокольни, зацепили её тросом к трактору и с великим грохотом повалили, а в церкви устроили советский клуб. Тогда Матрёнка сказала матери: «Собери мне чемодан, я поеду в Питер и пойду там в люди». В сельсовете Матрёнку задерживать не стали и как негодной к работе в колхозе инвалидке выдали паспорт. В Питер она приехала в чёрном плюшевом жакете и с зелёным деревянным – деревенской работы – чемоданом с большим висячим замком. Вначале подалась в Павловск к дальним сродникам из Криушина, а те посоветовали ей идти на Сытный рынок, что на Петроградской стороне, где у забора была негласная биржа домработниц. Когда она со своим чемоданом притащилась на Сытный рынок, то действительно в дальнем углу, у забора, на таких же зелёных чемоданах сидели молодые деревенские девки из Псковской, Новгородской областей и даже из Белоруссии. Матрёнка поставила свой чемодан и тоже уселась на него. Мимо проходили и осматривали их хорошо одетые люди (видимо, состоятельные и хорошо устроенные на советской и партийной работе), которым за недостатком времени была необходима домашняя прислуга. Требовали показать паспорт и уводили с собой девушек. Матрёнка сидела часа три и пока никому не приглянулась. Но вот, наконец, к ней подошла молодая интеллигентная женщина. Она была еврейка и работала докторшей в поликлинике, целыми днями бегая по квартирным вызовам. Жила она с мужем-инженером и дочерью Муськой. Докторша была ревнива и дальновидна, поэтому ей и приглянулась горбушка Мотя, чтобы не искушать мужа молодыми румяными девками. Они быстро порядились, Мотя подхватила свой чемодан, и они с Рахилью Абрамовной поехали на трамвае на Крестовский остров.

Жизнь в еврейской семье вначале представляла для Моти большие трудности. На кухне, где обитала Мотя, царили строгие кошерные законы.

Было устроено много полок, на которых стояла тьма разной посуды, имеющей своё предназначение. Одна полка была для субботней кошерной посуды, другая – для мясной посуды, третья – для рыбной, четвёртая – для молочной. И совсем на отшибе – полка для трефной посуды, которая подавалась гостям-гоям, то есть неевреям. И не дай Бог Моте что-нибудь перепутать. Громы и молнии тогда обрушивались на её голову. К субботе начинали готовиться с четверга, и всё в такой нервной спешке, с визгливыми криками на высоких тонах. Мотю гоняли на базар и по магазинам. Живую курицу на рынок ехала покупать сама Рахиль Абрамовна, а также покупала она свежую щуку. Утром в пятницу приходил старый бородатый дедушка – отец мужа. Он, молитвенно что-то напевая по-еврейски, ритуально резал курицу, ощипывал её и вымачивал в солёной воде.

Целый день в пятницу шло приготовление субботнего стола. Традиционно пекли халлу, фаршировали щуку и курицу, накрывали стол белоснежной скатертью, ставили бутылку виноградного вина и бокалы. К вечеру дедушка зажигал менору-семисвечник, садился на корточки и накрывался полосатым талесом, навязывал на руки ремни, а на лоб – коробочку со святыми письменами. Молился он бурно, с плачем и воплями, раскачиваясь и воздевая руки. Мотя пугалась этих воплей и думала, что, наверное, Бог обязательно должен услышать такие крики и плач. Гостей-евреев всегда было много. Они садились за стол в шапках, шляпах и фуражках. За столом много ели, веселились и много смеялись.

А когда кончалась суббота, все бросались к своим пальто, доставали из карманов пачки папирос и жадно закуривали, что-то крича и галдя. Вся квартира заполнялась клубами табачного дыма, и маленькая Муська кашляла и ругалась. Мотя, будучи православной христианкой, не осуждала их, думая: такая уж у них вера. Но перед еврейской пасхой в квартире поднялась страшная суета. Каждый уголок и каждая щель подвергались скрупулёзному обыску. Искали какой-то хомец. Испуганная Мотя клялась и божилась, что она не брала этого хомеца, и даже открыла свой зелёный чемодан. Они же, смеясь, объяснили ей, что перед пасхой ищут и выбрасывают из квартиры всё, что связано с дрожжами. После этого Мотя решила, что все они с придурью. В воскресенье её отпускали, и она, одевшись почище, шла через парк в церковь Преподобного Серафима Саровского, что на Серафимовском кладбище. Однажды на исповеди она спросила у батюшки, не грех ли, что она живёт и работает у евреев.

– А не обижают они тебя?

– Нет, не обижают.

– Ну что ж, живи себе и работай. Евреи – народ Божий, избранный. От их племени – Божия Матерь, от Которой воплотился Христос. Но перед Богом и Сыном Божиим они страшно согрешили, за что Бог их рассеял по разным странам. Вот и живут они в изгнании, на чужбине, всеми гонимые и презираемые. Их надо жалеть и молиться за их покаяние и обращение.

И Мотя, успокоенная, пошла домой.

Старый дедушка-еврей радовался счастью своего сына и благодарил Бога, что всё так благополучно устроилось. Но недолго пришлось ему радоваться. Однажды под утро я был разбужен топотом ног по лестнице, шумом и криками. (Мы жили на одной лестничной площадке.) Я немного приоткрыл дверь и увидел, как люди в форме НКВД за руки тащат вниз полуодетого инженера, а в дверях кричат и плачут докторша и её дочь Муська. К утру двери их квартиры были опечатаны красной сургучной печатью, а вся семья куда-то исчезла. Моя мать, рано утром отправляясь на работу, увидела на лестничной площадке сидящую на своём зелёном чемодане Мотю и, узнав, в чём дело, пригласила её к нам. Так она стала жить у нас.

По поводу этой еврейской семьи управдом сказал, что инженер шпион, враг народа и его, наверное, расстреляют, а жена и дочка тоже помогали ему в шпионском деле, и их сошлют в Сибирь. И я никак не мог поверить, что весёлая Муська, которая давала мне прокатиться на велосипеде, – шпионка. Старый дедушка-еврей несколько раз приходил к опустевшей квартире и, упёршись головой в запечатанную дверь, плакал. У меня сжималось сердце, когда я видел, как дрожали его плечи и содрогалась сутулая старческая спина. Мотя приглашала его к нам что-нибудь покушать, но он не шёл, а брал только немного хлеба. Я иногда видел его на улице – он торговал на углу самодельными свистульками и трещотками, а потом сгинул неизвестно куда.

Шёл зловещий 1937 год.

С утра до вечера мы, дети, оставались с Мотей наедине. Она готовила обед на керосинке, убирала квартиру, стирала, гладила и всегда была весёлая и большая шутница. Её рассказам о деревенской жизни не было конца.

И через Мотю Христос посеял семена веры в моём детском сердце. Мы с ней жили в одной комнате. Она спала на большом скрипучем сундуке. И я утром и вечером слышал, как она молилась, разговаривая с Богородицей, преподобным Серафимом Саровским, святителем Николой. Её молитвы: «Царю Небесный», «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся», «Верую», – запомнились мне на всю жизнь. Запомнилась и молитва после еды: «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ, не лиши нас и Небесного Твоего Царствия».

Она принесла в наш дом то большое, значительное и таинственное, чего мы были совершенно лишены окружающей советской действительностью. Кроме пионерских песен, я не знал других. А Мотя часто певала протяжные жалобные и весёлые деревенские песни.

Как-то от Моти я услышал удивительную песню, пришедшую из другого, незнакомого мне, мира. Мотя была маленького роста и, стоя у стола на низенькой скамейке для ног, гладила бельё тяжёлым угольным утюгом и пела тонким, жалобным голосом:

В воскресенье мать-старушка
К воротам тюрьмы пришла,
Своему родному сыну
Передачу принесла:
– Передайте передачу, а то люди говорят,
Что в тюрьме всех заключённых
Сильно голодом морят.
Надзиратель усмехнулся:
– Ваш сынок приговорён
И сегодня тёмной ночкой
Был отправлен на покой.

В конце песни она роняла слёзы на стол, и я плакал с нею.

Так Мотя жила у нас до самой вой-ны 1941 года. В начале июня она уехала погостить в своё родное Криушино к брату. В страшные годы войны и блокады я вспоминал её рассказы о деревне, её молитвы и песни, что-то из житий святых, и это помогало выжить и не погибнуть в этом урагане человеческих бедствий. Матрёна Фёдоровна скончалась у себя в деревне, Криушино. в 1954 году. В память о ней я написал этот рассказ. Царствие ей Небесное и вечный покой. Аминь.


← Предыдущая публикация     Следующая публикация →
Оглавление номера

1 комментарий

  1. Инна:

    Спаси Господи

Добавить комментарий